Шесть строк из дневника разведчика
ВОЛЬФ АЛЕКСАНДР И ВСТАЛ СОЛДАТ УБИТЫЙ
Вольф А. Я.
В72 «И встал солдат увитый...»—Шесть строк из дневника разведчика. — За линией фронта.— Последний вылет. Саратов, Приволж. кн. изд-во, 1975.
232 с. с ил.
Герои новой книги А. Вольфа — люди трудной и во многом необыкновенной судьбы. При всей несхожести есть нечто общее, что сближает между собой командира легендарного Севастопольского десанта А. Земкова Н. командира диверсионной группы, действовавшей в глубоком тылу врага, Г. Агешина, фронтового разведчика В. Ерошкина и летчика-штурмовика А. Синичкина. Это сами ситуации, в которые они были поставлены волею военных обстоятельств, — острокритические, полные внутреннего драматизма, когда характеры проявляются в немыслимых испытаниях, на узкой грани, отделяющей жизнь от смерти.
0-7-3-2
40-75 © Приволжское книжное издательство, 1975
«ШЕСТЬ СТРОК ИЗ ДНЕВНИКА РАЗВЕДЧИКА»
1. «Добился, еду…»
Это письмо десятиклассников заставило Валентина Кирилловича задуматься. Он встречался с ребятами недавно» всего неделю назад и тогда ему показалось, что его рассказ не тронул их, вопросов к. нему, против обыкновения, не было. А теперь ребята писали:
«Валентин Кириллович! После того как вы ушли, мы долго не расходились, спорили. И вот решили написать Вам.
Валентин Кириллович! Вы нам сказали: «Мы выдержали все испытания войны потому, что до войны понимали меру ответственности перед своим народом и были морально, духовно подготовлены к испытаниям...».
А что мы можем сказать о себе? Вы сказали, что в жизни всегда есть место для подвига, назвали имена бортпроводницы Нади Курченко, пограничников, геройски сражавшихся на острове Даманском. Мы гордимся их подвигами и, конечно, хотели бы походить на них. Но может ли каждый из нас сказать, что он способен на подвиг? Ведь человек познает себя только в испытаниях; Многие наши ребята считают, что и герои войны не знали, на что они способны, пока не прошли проверку боем. А сознание гражданской ответственности, о которой Вы нам говорили? Вы в шестнадцать лет стали фронтовым разведчиком, в девятнадцать —Героем Советского Союза. Могут ли ребята нашего поколения в шестнадцать лет быть духовно зрелыми людьми, познать всю меру ответственности перед страной? Нам Часто говорят о Гайдаре, который в шестнадцать командовал полком. Но ведь теперь шестнадцатилетние полками не командуют...
Столько вопросов у нас к Вам, Валентин Кириллович, обо всем в письме не скажешь. Если у вас есть возможность, придите снова в наш девятый «А». Очень просим об этом!»
Прочитав письмо, Валентин Кириллович понял, почему ребята в тот раз не задавали вопросов, почему не получилась беседа. Им надо было подумать, разобраться в своих мыслях и чувствах. И как он не понял этого сразу! Он придет еще раз в десятый «А» и ответит на все их вопросы; Не впервой ему беседовать-со старшеклассниками; И всё-таки это письмо заставило Ерошкина задуматься. Положив письмо в стол, он долго расхаживал по комнате, затем снова достал письмо и прочитал вслух: «Мы выдержали все испытания войны потому, что до конца понимали меру ответственности перед своим народом и были морально, духовно подготовлены к испытаниям...» Прочитал и подумал: «Хорошо, правильно оказал. Но только ведь сказано это сегодня, когда тебе не шестнадцать, а сорок восемь, когда ты столько испытал и пережил... А тогда, 9 сорок первом? Так ли ты все хорошо понимал, когда добивался отправки на фронт? Да и там, в первых боях под Ельней?.. Вспомни-ка себя шестнадцатилетним!»
Валентин Кириллович подошел к книжному шкафу и достал альбом с фотографиями и документами военных лет. Однако документы и фотографий он оставил в стороне, а взял лишь хранившийся тут же тощий блокнотик в матерчатых залоснившихся корках. Этот блокнотик на фронте заменял ему дневник. Вести дневники разведчикам не разрешалось, а тут он кое-что записывал для памяти, самое важное и дорогое, разумеется, записывал так, чтобы смысл оставался понятен ему одному. Чаще всего это были отрывистые заметки, сделанные сразу после возвращения с боевого задания.
Первая запись без даты. Всего три слова: «Добился, еду... Еду!!!»
«Когда же это записано?—стал припоминать Валентин Кириллович —25 июня... Да, после разговора с тем майором...»
На призывном пункте с Ерошкиным не стали разговаривать — «не приставай, хлопец, не до тебя!» — и тогда он пошел к самому военному комиссару. Пришлось ждать до поздней ночи, но к райвоенкому он все-таки пробился, поймал его в коридоре.
Военком глянул на него воспаленными, с набрякшими веками глазами.
— И ты на войну собрался?
— Прошу направить в Действующую, товарищ майор!
— В Действующую... Сколько тебе лет-то?
Шестнадцать, то есть уже семнадцатый...
— Не подходишь, по возрасту.
— А отец! — почти с отчаянием выкрикнул Ерошкин.— Сколько было отцу, когда к Чапаеву ушел? Всю гражданскую...
— Отец постарше тебя был, Да и война другая.
— Вы не имеете права отказать, если я добровольцем... Я добровольно! В райком партии пойду...
Военком устало поглядел в требовательные горячие глаза парнишки, подумал: «Не зря тебя в селе «Валькой Чапаем» кличат... Я не пошлю, так сам на фронт удерешь. Отцовский характер!»
Майор любил этого лихого паренька. Валька-Чапай верховодил среди сельских ребят. Еще в седьмом классе учился, когда пошел на комбайн штурвальным, не от нужды пошел: отец у него директор крупнейшего в области совхоза. Через год на трактор сел.
— Ты в какой класс перешел, Валентин?
— В десятый.
— Кончишь десятый — в военное училище пошлем. Из тебя хороший командир выйдет. Ясно? — Майор тронул Ерошкина за плечо.— Ну, что стоишь?
— На фронт я поеду, товарищ военком!
Он сказал это с такой решительностью, что майор, направившийся было к двери своего кабинета, остановился. Поглядел на паренька, о чем-то раздумывая, и сказал:
— Рано тебе, парень, на фронт, но уж если идти... Вот что, Ерошкин, в райкоме комсомола отбирают ребят в специальную школу. Скажешь майору, что я тебя послал.
— Е-сть! — Врошкии пулей вылетел из военкомата.
...Беседуя с ним, майор все что-то вычерчивал тонким
карандашиком в своей записной книжке и хмурился.
— Значит, Валентин Ерошкин, ты считаешь себя готовым пройти через все? Так я тебя понял?
— Товарищ майор, в бою я не был. Но если... Я же комсомолец! Мой отец... Он сказал...
— С твоим отцом, Кириллом Варфоломеевичем Ерошкиным, мы вместе в гражданскую воевали, у Чапаева. И в партию вместе вступали. Когда тебя еще в плане не было...— Майор замолчал. Придвинул к себе анкету, час назад заполненную Ерошкиным. Постучал в раздумье пальцами по столу; вздохнул: — Двадцать пятого года рождения... Молодой ты, парень, но если ты в отца... Одним словом, пошлю тебя в спецшколу...
Учеба в спецшколе, к радости Валентина Ерошкина, оказалась короткой —два месяца с небольшим. Его даже не особенно огорчило то обстоятельство, что курсантов направляют на фронт, в стрелковые дивизии, а не в тыл врага со специальным заданием, как они надеялись - (в школе-курсанты изучали радиодело, приемы «самбо», несколько раз прыгнули с самолета, поэтому были уверены, что их отправят за линию фронта). Главное — скорее в бой...
В блокноте Валентина Кирилловича несколько пометок о боях под Н. Н--город Ельня. Сколько скрыто за этими выцветшими строчками на пожелтевшем от времени, в клеточку листочке, сколько всего...
Когда Ерошкин в составе группы разведчиков прибыл в район Ельни, там шло яростное кровопролитное сражение. Советские войска нанесли сильный контрудар по вражеской группировке, отбросили противника и теперь изо всех сил удерживали занятый рубеж. Ерошкин оказался в знаменитой 100-й стрелковой дивизии, которая все время сражалась на главном направлении и особо отличилась в боях под Ельней. Она стала первой гвардейской дивизией.
Валентин Кириллович хорошо знает, что происходило в районе Ельни, что решалось в тех жестоких упорных боях. Знает теперь... А тогда? Вот что записал он в первых числах сентября: «Прут фашисты, как очумелые. Нам это на руку: скорее выпустим из них кровь. И на Берлин!» Написано это после того, когда наши войска оставили Ельню, когда нависла угроза прорыва вражеских полчищ к Москве...
Прочитав эти строки, Валентин Кириллович горько усмехнулся. Он вспомнил себя в первых боях, вспомнил, что тогда испытывал, чувствовал, что было в душе. Состояние его было сродни тому состоянию нетерпения, боевого азарта, жажды подвига, которые испытывал юный герой «Войны и мира» Петя Ростов, когда он перед схваткой с французами умолял геройского Денисова: «Вы мне поручите что-нибудь? Пожалуйста... ради бога...» и когда скакал на французов впереди казаков к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Да, это было именно так, хотя первый же бой Ерошкина оказался неимоверно трудным и долгим — с жестокими артналетами, бомбывыми ударами с воздуха, прорывами танков, атаками и контратаками. Этот бой, продолжавшейся без перерыва почти трое суток, не устрашил его и не погасил в Нем воодушевления, с которым он ехал на фронт. Наоборот, после первого боя он почувствовал себя увереннее. Ерошкин словно был рад тому, что появилась возможность по-настоящему проявить себя, искал случая показать свою отвагу и храбрость. Так, по крайней мере, свидетельствуют записи в блокноте.
«Н. ушел с ребятами на задание. Меня не включили... Все равно Н. признает меня. Добьюсь!»
Прочитав эти строчки, Валентин Кириллович вздохнул: «Борис Никитин... На тебя я равнялся во всем, только на тебя хотел походить. Не обидой, а настоящим горем было для меня, когда ты не брал «сынка» —так называл ты меня -- на задание. Будто часть самого себя я потерял с твоей смертью...»
Следом еще несколько пометок. Они почти ничего не вызвали в памяти. И вдруг вот эта: «Деревня С. Старуха на дороге. Во всю жизнь не забуду...»
Он даже внутренне вздрогнул, когда прочитал эту строчку. Опустив блокнот, присел к столу, задумался. Долго-долго сидел неподвижно. И на деревенька у леса, и босоногая старуха на пыльной, разбитой дороге, и ее скрипучий голос — все, все воскресло, ожило в памяти...
2. «Деревня С. Старуха на дороге»
Герой Советского Союза сержант Никитин, назначенный старшим разведгруппы, отобрал одиннадцать человек. Ерошкин оказался в их числе. Он знал, что надо выполнить важное задание (Никитина вызывал комдив, а раз вызывал сам комдив, тот тут яснее ясного— задание особое), и не надеялся, что Никитин возьмет его. Разве он, Ерошкин, может сравниться с разведчиками, которые два года прослужили в армии и на фронте с первого дня войны? Ерошкина прямо обожгло, когда Никитин назвал его имя.
Построив группу, Борис Никитин сказал строгим, начальственным голосом, который никак не вязался с выражением его добродушного лица.
— Вот что, парни. Дело предстоит серьезное. Личный приказ командира дивизии. Ясно?
Он говорил, прохаживаясь вдоль строя, явно подражая своему строгому командиру роты, но из этого ничего не получалось: в бирюзовых, девически ясных глазах сержанта не переставала светиться добрая, хитроватая улыбка.
Этот франтоватый, с молодецкой выправкой сержант, в новеньких желтых ремнях, крест-накрест перехватывавших его широкую, бугристую грудь, на которой кроме звезды Героя сверкали два ордена и медали, был кумиром Ерошкина. Он ни разу не видел Бориса Никитина угрюмым или даже просто уставшим. Непрерывные тяжелые бои, солдаты вконец измучены, а Никитин весело поблескивает своими бедовыми глазами. Все, мол, будет в порядке, ребята, выше голову! И вид у него такой, словно и в бою не был: обмундирование целехонькое, подворотничок на гимнастерке свежий.
Никто не определил бы, сколько лет этому Никитину. Глаза мальчишеские, а голова седая, на висках снега белее. «Где это ты так побелел?» — спросят, бывало, солдаты, а Никитин смеется: «На финской морозом обожгло. Мороз там шибко сильный был...»
Военная судьба то надолго разлучала Ерошкина с Никитиным, то сводила снова. Борис Никитин не менялся, по-прежнему воевал азартно и удачливо, удивляя самых бывалых солдат. За свои подвиги был вторично удостоен Звезды Героя Советского Союза. Когда он погиб — это было на Висле, точнее, уже за Вислой,—один из офицеров сказал о дважды Герое Советского Союза Никитине: и воевал он красиво, и погиб красиво. Это о таких говорят: безумству храбрых поем мы песню...
Можно сказать, Никитин погиб на глазах у Ерошкина. За Вислой, на Магнушевском плацдарме, рядом с их дивизией оказалась дивизия, в которой Никитин воевал в финскую. Тут как раз был опубликован Указ о награждении Бориса Никитина второй Золотой медалью, и его приехал поздравить командир полка из соседней дивизии, подполковник Ойхман. В финскую он воевал вместе с Никитиным, был его командиром взвода. За ужином подполковник пожаловался:
— Мои разведчики неделю «языка» взять не могут.
А «язык» позарез нужен!
— Велика задача — «языка» взять! — усмехнулся Никитин.— Коль уж он так нужен тебе, поедем — возьму «языка».
Тут же они поднялись и уехали в расположение соседей.
Никитин пошел через передний край один. Он хотел показать соседям, как надо работать. И Никитин взял «языка». Приволок его, столкнул в траншею, в которой его ждали полковые разведчики, крикнул:
— Порядок, парни!
Ему бы сразу прыгнуть в траншею следом за «языком», а он помедлил, зачем-то глянул в сторону немцев. И в эту секунду с той стороны полоснули из крупнокалиберного пулемета...
Но все это будет потом, потом. И Ерошкин, листая блокнот, еще не раз вернется мыслями к Борису Никитину. А сейчас его глаза прикованы к этой строчке: «Село С. Старуха на дороге...»
Через передний край немцев группа прошла, как только стемнело, с таким расчетом, чтобы в запасе была вся ночь. Двигались разведчики полем и перелесками, но все время держались ближе к дороге (не раз до них долетали голоса немецких солдат), иначе могли не успеть до рассвета выйти к реке. Никитин рассчитал правильно: заря только-только начала заниматься, когда впереди, в низине, тускло блеснула Десна, подернутая белесой дымкой.
Ерошкин не знал плана Никитина, как тот решил подобраться к мосту и заложить взрывчатку. Скорее всего, никакого определенного плана у Никитина и не было. Он часто говорил: «Нечего раньше времени башку ломать, обстановка покажет, как действовать. На то мы разведчики, чтобы соображать...»
Справа посвечивали неясные, размытые фиолетовые пятна. Вглядевшись в эти медленно двигавшиеся пятна; Никитин уверенно сказал:
-- Мост. Машины по мосту идут.
Ерошкин ничего не разглядел в плотной белесой дымке, но скоро уловил шум моторов. По негромкому шуму определил: машины идут медленно, с остановками. Еще через несколько минут послышались всплески. «Понтоны...» Мост, все еще невидимый в предрассветной мгле, был рядом. Разведчики, шагавшие опушкой рощи, повернули к реке. Им надо было пересечь неширокое поле и проселочную дорогу, которая шла над рекой, затем спуститься к воде и, прикрываясь обрывистым берегом, скрытно подобраться к мосту. Однако произошло непредвиденное: на просёлке разведчики лоб в лоб столкнулись с немцами. Впереди группы шли Ерошкин и его товарищ по спецшколе и земляк Михаил Злобин, Они оба заметили у дороги черное пятно, но и подумать не могли, что это стоит бронетранспортер, приняли его за одинокий раскидистый куст ивы. Ерошкин еще подумал: «Тут можно укрыться, когда отходить начнем...» Видимо, с бронетранспортером что-то случилось, водитель ушел, скорее всего, на переправу, а сидевшие по бортам машины солдаты спали. Часовой стоял у самого транспортера, слился с ним, так что разведчики видеть его не могли. Наших солдат, пересекавших открытое поле, он конечно, видел, но принял за своих, иначе бы сразу поднял тревогу. Он окликнул их, когда они были в десяти шагах от бронетранспортера.
Ерошкин в ответ полоснул из автомата, и тут поднялась оглушительная суматошная стрельба. Разведчики быстро отскочили: ввязываться в бой не входило в их задачу, но и после того, как они окрылись в роще, стрельба долго не затихала.
В схватке группа не понесла потерь, но было упущено время; начало светать. Да и попробуй теперь сунуться к мосту, после такого переполоха...
Однако об отказе от операции и мысли не могло быть. Разведчики рощей, а потом полем ржи отошли подальше от моста, по одному проскочили дорогу и, достигнув берега, по песчаному откосу скатились к воде. Невдалеке, в овраге, темнели заросли кустарника. Никитин приказал выдвинуться туда.
Солнце еще не взошло, но уже настолько посветлело, что мост стал виден, можно было даже различить контуры сигарообразных железных понтонов, на которых он стоял. Через мост проходили автотягачи с пушками. Ерошкин разглядел и танки, ждавшие своей очереди у переправы. Через равные промежутки на том берегу вспыхивал фонарик, и на мост вползал очередной артиллерийский тягач.
Ерошкин глядел на мост, на медленно двигавшиеся по нему тягачи с пушками, на коробки танков, темневшие на песчаном берегу у переправы, и в полной растерянности думал: «Не подобраться к мосту, никак…»
Кто б проговорил негромко:
— Лодку бы надо, командир. На лодке.подплыть.
— Не подходит,—так же негромко и- спокойно ответил Никитин, Он неотрывно глядел на мост, трогая пальцами распухшую ободранную скулу: зацепило, должно быть, сучком.— Решение будет такое. Сделаем небольшой плотик из сушняка, а на него заряд тола и мину, к чеке мины прикрепим палку подлиннее...
У разведчиков нашлась крепкая тонкая веревка (Никитин хоть и говорил, что нечего раньше времени «башку ломать», но все нужное было взято), так что соорудить плотик оказалось делом несложным. Не прошло и получаса, как плотик со взрывчаткой был спущен на воду, и один из разведчиков, Михаил Злобин, поплыл за ним, осторожно подталкивая к середине реки, на стрежень. Пустив плотик по течению, повернул назад.
Никто не услышал, Как Злобин вышел на берег, с таким напряжением разведчики следили за плотиком, подхваченным сильным течением. Уже посветлело так, что даже в белесой дымке, стелившейся над рекой, был хорошо виден черный комок, медленно удалявшийся к мосту; течение слегка покачивало и кружило плотик.
— Как бы к острову н-не п-прибило,— встревожено сказал Миша Злобин, стуча от холода зубами.— К острову бьет т-течение...
Никто ему не ответил, но уже было ясно, что плотик несет к острову. И если до этого казалось, что черный комок едва движется, то теперь расстояние между ними узким песчаным островом сокращалось с большой быстротой.
Ерошкин почувствовал, как по коже у него идет холод.
««Сейчас шарахнет!..»
Взрыва, к счастью, не произошло. Плотик сел на голую песчаную отмель, он был хорошо виден на белом песке; прикрепленная к чеке мины палкa торчала в воздухе.
Никитин шумно вздохнул и спросил безразличным голосом, словно речь шла о пустяке:
— Кто поплывет?
— Я! — торопливо ответил Ерошкин и шагнул в воду.
— Я лучше его плаваю, сержант,— сказал Миша Злобин.— Да и согреться надо, в воде теплей...
— Давайте на пapy! Ждем тут…
Отдав товарищам оружие, они вошли в воду по самое горло, огляделись. Где-то недалеко гудели машины, но берег был пустынным. Не сказав друг другу ни слова, поплыли. Реку пересекали напрямик. Ни одного взмаха руками, над водой только русые, стриженные под машинку головы.
Поравнявшись с островом — от противоположного берега его отделяла лишь узкая протока, — поплыли по течению. Дымка приподнялась, поредела, на воде и на песчаных отмелях заалели отсветы занявшейся зари. Ерошкин глянул в сторону моста. До него оставалась сотня метров, теперь были хорошо видны не только тягачи и орудия, но и солдаты, шагавшие за ними. «Заметят, подлюги...» — подумал он, и ему стало страшно, как еще не бывало в жизни. Страшно не за себя, нет. Бели они с Михаилом не сделают свое— операция сорвется, а это значит, что боевая техника и резервы противника, вон те танки, что ждут очереди у моста, беспрепятственно пойдут к фронту, будут брошены против их дивизии, и без того истекающей кровью. Он и до этого понимал, какая задача возложена на группу. Но одно дело— просто понимать, а другое — вот так ощутить, каждой клеточкой своего существа ощутить, какая на тебе ответственность, что сейчас зависит от тебя, только от тебя!..
От острой тревоги сжалось сердце, но он лишь на секунду глянул в сторону моста, тотчас снова вцепился глазами в черный комок на светлой песчаной отмели и больше уже не отрывал от него взгляда. И плыл все быстрее, быстрее.
До плотика со взрывчаткой уже не более пяти-шести метров. Мелкая волна (с севера подул холодный низовой ветер) пошевеливает-его, повертывая то влево, то вправо, но с песка не сбивает. Ерошкин, достав дно руками, уперся кулаками в твердый перок, чтобы прыгнуть к плотику, и вдруг замер, застыл в оцепенении. Рядом с плотиком торчала косматая коряга. Черная суковатая палка, прикрепленная к взрывателю, ходила возле нее. Чуть сильнее качнет, и высоко поднятая палка заденет корягу...
— Тихо! — хрипло, сдавленным голосом сказал Ерошкин, почувствовав за спиной шумное дыхание товарища.— Я один!
Он осторожно отступил назад, немного взял, в сторону, чтобы не усилить волну, и пулей выскочил на берег. Упав грудью на жесткий, до блеска, отполированный водою песок, пополз к черному комку. А плотик раскачивает все сильнее, еще секунда, и прикрученная к взрывателю мины палка коснется коряги... Теперь уже не до того, чтобы думать об осторожности, заметят гитлеровцы или нет. Ерошкин, не отрывая глаз от качающейся палки, вскочил, кинулся к плотику. Упал рядом, задыхаясь от напряжения, протянул руку и осторожно столкнул плотик в воду. Столкнул и поплыл за ним, подталкивая к середине реки.
— Назад, Валентин!—долетел приглушенный голос Злобина.— Отходим!
Ерошкин не оглянулся, продолжал плыть, подталкивая плотик с взрывчаткой. Вот он почувствовал быстрину — плотик крутнуло, подхватило. Но и теперь Ерошкин продолжал плыть следом за смертоносным грузом,
— Назад!—снова, долетел голос Михаила. Ерошкин глянул на мост. «Теперь будет порядок!» Он толкнул плотик, направляя его к середине моста, и изо всех сил поплыл наискось, забирая против течения, к восточному берегу, где находилась разведгруппа.
Взрыв раздался, когда Ерошкин и Злобин были в нескольких метрах от берега. Рвануло так, что по ним хлестнула поднявшаяся волна, с крутого берега комьями посыпался песок. И тут же — еще не успело смолкнуть эхо взрыва — поднялась стрельба. Едва ли гитлеровцы.
видели Ерошкина и Злобина, подплывавших к берегу: сумрак еще полностью не рассеялся. Они палили наугад, однако в том месте, где оказались разведчики, вода закипела от пуль, а берег покрылся острыми серыми фонтанчиками. Ерошкин и Злобин кинулись вдоль берега. Они бежали по пояс в воде, проваливаясь в ямы, натыкаясь на коряги. Михаила ранило в плечо, он бежал через силу, падал, и Ерошкину приходилось все чаще останавливаться, чтобы помочь другу. Злобин отстранял его:
— Я сам, пробивайся!
В эту минуту где-то совсем рядом затрещали автоматы, и его ранило опять, в ногу. Злобин ухватился за корни дерева, торчавшие из песка, но не удержался, рухнул навзничь. Ерошкин рывком поднял его.
— Обопрись! Наши рядом... давай!
Ерошкин тоже выбился из сил, даже в груди стало больно, но упрямо пробивался вперед, подпирая раненого товарища. Когда тот больше не мог держаться на ногах, подхватил его под мышки, потащил за собой по воде. Раньше, чем он добрался до берега, двое кинулись ему навстречу, подхватили раненого Злобина и мгновенно скрылись с ним в кустах. За ними прыгнул в спасительные заросли и Ерошкин.
Отстреливаясь, разведчики проскочили луг и углубились в лес.
— На восток сейчас идти нельзя,—сказал сержант Никитин, когда группа остановилась передохнуть.— Сейчас двинем на юг, а там видно будет...
Они отошли лесом вверх по реке, километров на пять, укрылись в глухой лощине. Ерошкин недоумевал: почему группа не идет к фронту? Но вопросов, как и другие разведчики, не задавал. Если Никитин остановился в этой лощине, значит, на то есть причина. Только когда начало смеркаться, командир объявил:
— Надо идти к мосту. Поглядим, ладно ли сработано. А то доложим комдиву, что моста нету, а его успели восстановить...
Вышли к мосту с севера, теперь он был от них не ниже, а выше по течению. Притихшая река мирно серебрилась под луной, стоявшей уже высоко. Гладь реки была чистой, только у берега чернело уцелевшее звено моста да у острова, на отмели, громоздились какие-то обломки.
На той стороне гудели моторы. Огней не было видно, но гул машин слышался явственно угадывалось движение. Никитин, всмотревшись в противоположный берег, определил:
— Понтоны подвозят, видать. Скоро не восстановят... Теперь можно докладывать комдиву.
Но на обратном пути разведчикам не повезло. Они трижды наталкивались на фашистов, последний раз у самого переднего края, и вынуждены были отходить, петлять среди болот. Тем временем наши войска отступили на новый оборонительный рубеж. Когда на четвертые сутки разведчики вышли к селу, откуда уходили на задание, там уже находились немцу.
Все были настолько измучены и обессилены голодом, что не оставалось ничего другого, как отойти в ближний лес, дать людям отдых. Скоро начало темнеть, и Никитин отправил трек разведчиков за продовольствием. Старшему, Ерошкину, он наказал:
— В Сосновку идите. От шоссе она далеко, может, и нет там фрицев. Только осмотрись хорошенько... Если увидишь в селе немцев — не заходи, на хутор подайся — прямо по-над речкой...
От леса Сосновку отделяла речушка, единственная улица шла сразу за ней, вытянувшись по открытому взгорью. Возле деревянного моста стоял немёцкий часовой. Стоял неподвижно, как чугунное изваяние, широко- расставив ноги в сапогах и вцепившись обеими руками в черный автомат, висевший на шее. В лесу уже было темно, и в пяти шагах ничего не разглядеть, а здесь сумрак еще не загустел» на куполе церквушки, одиноко стоявшей на гребне взгорья, светился слабый отблеск затухающей зари.
Часовой был от разведчиков, вышедших на опушку леса, не далее чем в пятидесяти метрах. Ерошкин даже разглядел его лицо под тяжелой квадратной каской. Рядом, на обочине приглушенно, тарахтел мотоцикл. В коляске с турельным пулеметом сидел солдат, другой солдат возился у заднего колеса, постукивал железякой. Ерошкин поглядел на солдат и начал неторопливо оглядывать деревню. Дома стояли редко, улица хорошо просматривалась. Деревня будто вымерла, никакого движения, ни одного огонька. Возле дома под цинковой крышей, недалеко от моста, стояли три автофургона и несколько повозок, но и здесь Людей не было, видно; на минуту показался немецкий солдат, вытащил что-то из кабины грузовика и тотчас скрылся в доме. Убедившись, что в других домах гитлеровцев нет, Ерошкин решил войти в село. Конечно,, было бы безопаснее отправиться за продовольствием на хутор, но до него добрых три километра, а разведчики уже вторые сутки без еды. Выбрав хату в конце села —она стояла на отшибе, разведчики направились к ней, но тут неожиданно на проселке, что выходил к мосту, показалась толпа. Это были беженцы. Они едва брели, толкая перед собой детские коляски и тачки с домашним скарбом, сгибаясь под тяжестью узлов. Даже не видя лиц этих людей, можно было определить, что они вконец измучены и изнурены. Толпа брела медленно, молча, слышался только плач ребенка, похожий на стон.
Ерошкин глянул на толпу, приближавшуюся к мосту, на солдата и велел товарищам остановиться. Он почувствовал, что сейчас произойдет страшное, почувствовал по каменной неподвижности солдата, который все так же стоял посредине дороги. Но прежде, чем Ерошкин вскинул автомат, загремела очередь: немец бил по толпе. Передние упали на дорогу, остальные в ужасе, с воплями, спотыкаясь о тачки и коляски, бросились назад, к лесу. Но в ту же секунду опять ударила очередь, теперь уже не автоматная, а пулеметная — открыл огонь солдат, сидевший в коляске мотоцикла. Он прошил дорогу плотным веером пуль и громко захохотал.
Открыть огонь Ерошкину не позволил товарищ, вовремя схвативший за плечо. Ввязываться в бой они не имели права, да и диски автоматов были наполовину пустые (Никитин отдал им последние патроны, по десяти на брата).
— Идем.— сказал товарищ, не выпускавший плеча Ерошкина, но тот продолжал стоять в оцепенении. Его бил озноб, так он был потрясен увиденным, в ушах его все еще не затихал душераздирающий вопль.
Ерошкин видел пожарища, руины, кровь, гибель товарищей под снарядами и бомбами, но ничто не потрясло его так, как этот жестокий расстрел безоружных измученных женщин и ребятишек и этот самодовольный хохот после того, как упали убитые.
Наверное, только там, в этом «селе С.», как помечена в блокноте Сосновка, Ерошкин по-настоящему понял, что такое фашизм, какая судьба ждет наш народ, если немцы осилят в этой войне.
Даже теперь, спустя столько лет, Ерошкин с поразительной отчетливостью видел этого немецкого автоматчика на дороге у моста: его холодные, ничего не выражающие бесцветные глаза и мясистые щеки в крупных веснушках.
Да, тот немец у моста ему хорошо запомнился. Фашистов он, конечно, и до этого ненавидел, но теперь ненависть стала другой — будто огнем сердце обожгло.
И все-таки не она, суровая и беспощадная, обжигающая душу ненависть сделала из шестнадцатилетнего парнишки солдата, неустрашимого мстителя, разведчика ставшего гордостью не только знаменитой 1-й гвардейской дивизии, но и всего фронта.
Вот он вспомнил деревню С., вспомнил то, что тогда произошло у моста, и перед ним возникло каменное лицо немецкого автоматчика. Но это только на минуту.
«Старуха на дороге...» — он прочитал эту строчку и с болью вздохнул, прикрыл ладонью глаза. И сразу же ему послышался скрипучий, раздавленный голос: «Хлеба вам, хлеба... Черствой корки не дам, будьте вы прокляты!»
На десять лет он стал старше после встречи с той старухой в Сосновке.
…Ерошкин и его товарищи отошли от моста на полкилометра, переправились через речку вброд и поднялись косогором к крайней хате. Перемахнув через изгородь из светлых березовых жердей, огородом вошли во двор. Ерошкин постучал в темное окно у крыльца. Никто не ответил. Он толкнул дверь, но она не подалась: звякнул замок, висевший снаружи. «Ушли хозяева...»
Разведчики решили зайти в дом напротив, он тоже стоял на отшибе. Огляделись и смело пошли через улицу. Но только отошли от дома, кто-то негромко окликнул:
— Мить... Митюша!
На дороге стояла женщина в белой косынке. Как случилось, что они не видели ее? Она же стояла в пяти шагах... Должно быть, спряталась за тем вот деревом у дороги, кого-то ждала. Конечно, ждала: в руках узелок...
— Свои, маманя, — только и нашелся сказать Ерошкин.
— А Митяш?—Она подошла к ним, всматриваясь.— Солдатики, заступники наши...
— Помоги нам, мать, — сказал товарищ Ерошкина.— Хлеба хоть...
— Хлеба вам, хлеба... — произнесла она медленно, подкачивая головой. — И корки черствой не дам, будьте вы прокляты! — Она застонала, прижала ладони к лицу, но «друг рванулась к Ерошкину, до боли вцепилась пальцами в плечо.--Да что же вы делаете-то, господи! На погибель нас бросили... Христопродавцы!
— Прости нас, мать, — ответил Ерошкин и убрал с плеча ее вдруг ослабевшие руки.
Разведчики, не сказав друг другу ни слова, пошли прочь из села.
— Сынки! Погодите! — крикнула женщина вслед, но «ни не остановились.
Хлеба и молока раздобыли на хуторе.
В той деревеньке С. Ерошкин в полную меру познал и ненависть к врагу и ответственность перед своим народом, не только разумом, но сердцем понял, что происходит, что решается в этой войне, что это значит — оставлять врагу землю...
На третий или четвертый день после случившегося в Сосновке (они уже перешли линию фронта) Борис Нижитин спросил Ерошкина:
— Чего это ты как в воду опущенный?
Ерошкин рассказал ему о старухе.
— Ты её помни. Слышь, Ерошкин, помни!
Он больше не произнес ни одного слова, но Ерошкин понял все, понял, что в душе у Никитина и какой наказ он дает ему: когда тебе будет нестерпимо, когда не станет сил держаться под натиском врага, — вспомни женщину из Сосновки. Когда пойдешь вперед, ломая жестокое сопротивление врага, опять о той женщине вспомни. Её судьба, судьба народа на твоей ответственности...
Вскоре Ерошкин был тяжело ранен и на самолете отправлен в госпиталь. Как это случилось, он не помнит, очнулся на госпитальной койке. В памяти осталось только изрытое танками картофельное поле, по которому он бежал. Надо было как можно быстрее пробиться к роще, в которой находился один из полков дивизии, передать приказ об отходе (во время вражеского артналета разбило радиостанцию, а прорвавшиеся танки искромсали телефонные провода, связь с полком оборвалась, и командир дивизии был вынужден послать туда оказавшихся под рукой разведчиков). Ерошкин бежал изо всех сил, не замечая ни разрывов снарядов — а они рвались по всему полю, ни вражеских танков, обходивших рощу с другой стороны. Ноги вязли в раскисшем от долгих дождей, размолотом танками суглинке, горячий пот и дым застилали глаза, он падал в залитые водою воронки, через силу поднимался (его ранило в спину, но он не чувствовал ни боли, ни крови) и бежал, бежал к этой роще, которую» уже совсем закрыло дымом.
Как он упал, кто его вынес с поля боя, как оказался в госпитале, Ерошкин не знает. Он был в таком состоянии, что делавший ему операцию знаменитый профессор недели через две признался:
Не думая, что выкарабкаешься, каюсь! Тебе ведь, браток, полживота разворотило...
Ерошкин лежал на госпитальной койке, борясь со смертью, —он настолько ослаб, что не было сил подать голос, попросить воды, а перед глазами его все стояло- иссеченное морщинами лицо женщины из деревни С. Он видел ее лицо (врезались в память глубокие горькие морщины, белевшие у рта) и слышал ее скрипучий раздавленный голос: «Хлеба вам, хлеба... И черствой корки не дам, будьте вы прокляты... Христопродавцы!» Он никак: не мог отогнать это видение, заглушить этот гневный » горестный голос.
Ерошкин перевернул страницу блокнота. Снова записи, сделанные на фронте. Глаза задержались на строчке, дважды подчеркнутой карандашом: «Солдат начинается с думы об Отечестве. А. Суворов». Глубина и точность этих слов поразили его, он невольно, повторил их вслух: «Солдат начинается с думы, об Отечестве...»
Рядом с этими словами, отчеркнутыми карандашом сделана запись: «Когда тревога за жизнь Родины проникает в душу солдата, тогда поле боя перестает быть полем смерти и становится полем самой жизни». Валентин Кириллович не мог вспомнить, чьи это слова. Но он хорошо знал, почему они оказались в его заветном блокнотике...
3. «Мотя! Сестрёнка! Спасибо…»
Такое волнение охватило его, такие чувства нахлынули, словно после стольких лет разлуки встретился со своими боевыми товарищами, дороже которых не было в жизни, словно не четверть века назад, а вчера, вчера все это было: и мертвый свет ракет, заливающий голое, схваченное морозной коркой, поле, по которому они подбираются к траншее врага, и грохот пулеметных очередей, и режущий вой мин. И лица, лица товарищей, их родные глаза, их смех, вскрики, стоны. Каждая черточка лица до пронзительной ясности...
«Сегодня в нашей гвардейской праздник: Мотя вернулась!» — Валентин Кириллович прочитал эту строчку и тихо рассмеялся. Он так отчетливо вспомнил, как стояла юна на пороге хаты, коренастая, крепкая, светлоглазая, и смотрела на них, сияя от счастья.
— Споем, хлопчики?
И запела свою любимую:
Ни тучки, ни хмары,
Та й дощик идэ...
Пела, счастливо улыбаясь, а в глазах ее стояли слезы.
Мотя тогда вернулась из госпиталя после ранения. Ее ранило, когда они уже вернулись с задания, можно сказать, были дома — шли по проселку в расположение штаба. Неожиданно из низкого облака вынырнул «мессер». Хлестнул из пулеметов по дороге и скрылся. Группа даже не успела рассыпаться, так внезапно все это произошло. Один разведчик был убит, а Мотю Нечипорчукову ранило в бедро. Она попыталась встать, но тут же со стоном упала на заросшую травой обочину. Юбка на бедре быстро темнела от крови. Первыми к ней бросились Лаврентий Позигун и Николай Сухоносов. Они вместе пришли в разведку, не один десяток раз ходили с нею в тыл врага. Но только ребята кинулись, Мотя протестующе подняла руку:
— Не подходите!
— Перевязать же тебя надо! Кровью изойдешь, дуреха! — сердито крикнул Лаврентий Позигун и наклонился над ней, тронул ногу.
— Отойди1—Мотя схватилась за пистолет.
Запрокинув голову и стиснув зубы от боли, она на руках отползла в кусты я сама перевязала себя. Только после этого позвала ослабевшим голосом:
— Помогите встать...
Разведчики соорудили носилки, понесли ее. Она тут же потеряла сознание.
Сколько было у них радости, когда Мотя вернулась! Действительно, настоящий праздник... Все ребята в ней души не чаяли. Да и как было не полюбить Мотю Нечипорчукову? Даже Герой Советского Союза Борис Никитин порой изумлялся: «И откуда в ней такая крепость? Дьявол, а не девка!»
Мотя Нечипорчукова была награждена тремя орденами Славы. Да, она первой из товарищей Ерошкина стала полным кавалером ордена Славы...
Он прошел с Мотей почти всю войну. В самых сложных операциях участвовали вместе: и в Сталинграде, и на Северском Донце, и на Висле, и в Коло... Мотя ведь, была санинструктором, а санинструктор обязательно включался в группу, если предстояло, действовать за линией фронта.
Ерошкин вспоминает: в Сталинграде, когда при штабе 62-й армии был создан разведывательный отряд, в него отобрали лучших разведчиков из дивизии, — они получили задачу проникнуть по подземным коммуникациям в тыл к немцам, ликвидировать штаб, находившийся в подвале разбитого дома. Группы наших разведчиков, численностью десять-пятнадцать человек, часто пробирались в тыл по канализационным или тепловым сетям, резали связь, уничтожали мелкие группы противника, офицеров. Но теперь операция предстояла более сложная. Не так-то просто ворваться в штаб, а еще труднее отойти после такого налета: кругом, вражеские войска...
Командир отряда капитан Воинков отобрал для этой: операции тридцать разведчиков. Имя Матрены Нечипорчуковой на этот раз он не назвал. Однако, когда отправлявшаяся на задание группа выдвигалась к переднему- краю, командир отряда — группу возглавил он — неожиданно увидел среди разведчиков Мотю.
— Младший сержант, вернитесь в расположение отряда! — приказал он.
Мотя подошла к командиру и сказала спокойно:
— Товарищ капитан, а раненые? Я не могу остаться...
Была ненастная ночь, но и небо, и развалины, среди которых они стояли, освещались пожарами и вспышками орудийных выстрелов. Ерошкин хорошо видел лицо Моти,. видел, какими глазами она смотрела на капитана. И выражение лица Воинкова он тоже запомнил! Оно говорило: «Я верю в тебя, но не хочу, чтобы ты аогибйа. Не хочу!» Какой это был человек! Ерошкину в жизни не встречались, люди красивее этого капитана. Ну просто орел! Высокий, стройный, будто из молодого кедра вырублен, в глазах огонь. Несмотря на свою молодость — Воинкову в то время было двадцать два года, — он считался настоящим мастером разведки. Говорили о какой-то необыкновенной удачливости капитана (вскоре он стал майором), но Ерошкин, которому не раз приходилось действовать с Воинковым, хорошо знал секрет этой удачливости: командир отряда был отважен, ловок, умел перехитрить противника. Герой Советского Союза майор Воинков прошел всю войну и ни разу не был ранен. А в Берлине, в последние часы сражения— погиб...
В ту минуту, когда капитан Воинков смотрел на Мотю Нечипорчукову, в его красивом, гордом лице, озаренном отблесками пожара, было Что-то горькое и печальное. Минуту помедлив, он сказал сердитым голосом:
— Раз уж оказалась тут... идем! — И быстро зашагал вперед…
Группа вышла на поверхность в полсотне метрах от дома, где находился штаб, в том месте коммуникацию разорвало взрывом бомбы, и разведчики знали это. Трое разведчиков Николай Сухоносов, Лаврентий Позигун и Николай Лизунов — подобрались к станковому пулемету, скрытому среди развалин рядом с входом в подвал, без звука уничтожили расчет. Другие убрали часового, стоявшего в проеме двери. В большом, низком зале было полно гитлеровцев. Должно быть, вместе со штабом располагалась какая-то специальная команда. Капитан Воинков, прыгнувший в подвал первым, кинул гранаты, две сразу. Следом ворвались разведчики, открыли огонь из автоматов. Никто из гитлеровцев, находившихся в зале, даже не успел схватиться за оружие. Из комнат, что выходили в зал, выскочили штабные офицеры, однако и с ними разделались мгновенно. Оказала сопротивление лишь немногочисленная группа, успевшая забаррикадироваться в дальней комнате. Ее уничтожил Ерошкин, забравшись наверх — этаж над подвалом частично уцелел,—кинул гранату в пролом. То, что произошло здесь, даже не назовешь схваткой, все было кончено за одну минуту. Но когда группа, сделав свое дело, выскочила и» подвала, по ней открыли такой огонь, что все пятеро разведчиков, первыми бросившиеся через улицу к подземному ходу, были срезаны пулеметными очередями. От попытки преодолеть открытую площадь и уйти подземным ходом пришлось отказаться. Отстреливаясь, перебегая от укрытия к укрытию, разведчики стали отходить к переднему краю. Гитлеровцам не удалось их отрезать, разведчики, хорошо знавшие район, в котором действовали, скрылись среди дымящихся руин. Но еще надо было пройти через передний край противника. Пришлось прорываться с боем, ценою больших потерь, пустив в ход гранаты и ножи.
Группа потеряла в этой операций почти половину своего состава —четырнадцать человек среди тех, кто остался за линией фронта, была и Мотя Нечипорчукова. Редко с задания возвращались все. Случалось, что и никто не возвращался. Кто еще нёс столько потерь, сколько несли их разведчики? И каждую потерю надо было им пережить. Но еще никогда не испытывали разведчики такой боли, такого отчаяния, как в ту минуту, когда? увидели, что Моти среди них нет. Никто в ту ночь не смог уснуть, никто не притронулся к еде.
Она вернулась на другую ночь, на рассвете. С двумя; ранеными...
Не было у них вернее, надежнее товарища, чем она.
От Сталинграда мысли Ерошкина неожиданно перенеслись к далекой польской речке Радомке.
Один из наших полков попытался с ходу переправиться через нее, но попал под такой огонь, что вынуждено был отойти, занять позицию в пойме реки. Разведчики получили задачу уничтожить дзот противника за Радомкой: из этого дзота, стоявшего на возвышенности и искусно замаскированного, гитлеровцы простреливали наши позиции, вплоть до командного пункта полка. Одновременно разведчикам было приказано уточнить, где проходит первая линия траншей противника.
Старшим группы назначили Ерошкина, который к тому времени стал сержантом.
Сразу переплыть Радомку не удалось. Гитлеровцы что-то заметили, поднялась сильная стрельба, взлетели ракеты. Пришлось взять в сторону и выждать, когда за речкой поутихнет. А ночь летом короткая — пока выжидали, пока перебрались через Радомку и подползли к дзоту, начало светать. Благо, склон холма, где находилась огневая точка, был покрыт высокой кустистой травой, и Ерошкину удалось незамеченным подобраться к дзоту вплотную. Нащупав амбразуру, он швырнул туда противотанковую гранату, По воем расчетам, взрыв должен был уничтожить всех, кто был внутри дзота, но один солдат каким-то чудом уцелел. Выскочив из полуразрушенного дзота, он с диким криком побежал к своим, в глубину обороны. Разведчик Иван Петрищев дал по нему очередь из автомата, но уже было поздно. Испуганно застучали пулеметы, вся местность до самой Радомки осветилась ракетами. Ерошкин ворвался в дзот, схватил пулемет, установил его рядом на открытой площадке и открыл огонь по немцам, которые уже бежали к холму. Атаку удалось отбить, но как только гитлеровцы отошли, по холму ударили вражеские орудия. Двое разведчиков, самых опытных, были убиты, а Иван Петрищев тяжело ранен в живот. С Ерошкиным остались двое молодых ребят, недавно взятых в разведку, и санинструктор Мотя Нечипорчукова.
После артналета гитлеровцы опять пошли в атаку. И на этот раз они прорвались. В самую критическую минуту, когда фашисты уже были у подножия высоты, захлестывали ее слева и справа, замолчал пулемет Ерошкина: заело ленту. Ерошкин в отчаянии схватился за нож: больше у него ничего не оставалось, автомат куда-то отбросило взрывом. Казалось, что все кончено, но в этот миг рванули гранаты, две гранаты, одна за другой. Бросила их Мотя Нечипорчукова. Затем она схватилась за автомат, крикнув:
— Держитесь, братишки, родные!
Когда рванули гранаты, гитлеровцы залегли. Нет, они не отскочили назад, только залегли у самого подножия. Но дело было сделано: Ёрошкин успел подобрать автомат убитого товарища, а молодые разведчики, ободренные Мотей, вспомнили о своих гранатах...
Вторую атаку немцев они тоже отбили.
И тогда на них пошел танк. Уже посветлело. Так что
и квадратный танк, и бежавшие за ним плотной кучкой автоматчики были хорошо видны. Перевалив через глубокую впадину, танк пошел быстрее, оторвался от своих солдат и двинулся прямо на них, на высотку.
— Гранату! — вскричал Ерошкин и, не отрывая лихорадочных глаз от надвигавшегося танка, протянул руку молодому солдату, лежавшему слева. — Быстрее, ну! — Ерошкин круто повернул голову. Солдата рядом не было. Он и его товарищ сломя голову бежали к реке.
— Назад! Назад! — закричал Ерошкин, но слова его заглушил звонкий стук пулемета: били из танка. Оба солдата, бежавшие по открытому полю, упали, срезанные одной очередью.
Ерошкин выхватил из-за голенища сапога ракетницу, выстрелил. Едва выпущенная им красная ракета взлетела над высокой, из-за речки ударили наши орудия. Ерошкин вызвал огонь на себя..
Очнулся он в медсанбате. На соседней койке стонал Иван Петрищев. Их обоих вынесла Мотя Нечипорчукова. Это Ерошкин знает в точности. Но как? Как смогла?
Валентин Кириллович попытался воскресить в памяти, что произошло после того, как ударили наши орудия, но это ему не удалось. Вспомнилось только, что один из солдат, попавший в медсанбат на другой день, рассказывал, как брали эту высотку, сколько там полегло...
«С этим солдатом я посылал Матрене письмо, — вспомнил Ерошкин.— И что-то тогда записал в блокноте...»
Валентин Кириллович начал торопливо листать блокнотик.
Конечно же, вот! «Мотя, сестренка! Спасибо...»
Это о ней, о Матрене Нечипорчуковой. Но дата... Нет, это записано в другой раз, и не в медсанбате, а в госпитале. Ведь она спасла ему жизнь дважды...
Вчера ему опять снилось то поле, перепаханное снарядами и минами, в космах дыма, с редкими остовами деревьев, обглоданных осколками и пулями... Сколько всего было за войну, сколько он повидал и перенес за четыре года фронта, а вот это поле, эта черная полоса земли, отделявшая наш передний край от немцев, эта проклятая «нейтралка», на которой он лежал с перебитыми ногами, никак не забудется, все снится и снится ему. Вчера жена разбудила среди ночи:
— Что с тобой? Ты так стонешь…
Валентин Кириллович потом не мог заснуть. Стояло я стояло перед глазами это выжженное зноем, перепаханное снарядами поле.
...Они действовали в ту ночь небольшой группой. Задание было обычным: взять «языка». Разведчики засекли станковый пулемет, находившийся в боевом охранении, и решили захватить одного из солдат расчета. Подобраться к огневой точке не составляло большого труда: недалеко от поросшего кустарником холма, где стоял вражеский пулемет, проходила лощина; она была голой, но ночью могла служить неплохим укрытием.
Этой лощиной разведчики и проползли к немцам. К холму они подобрались с тыла. Ерошкин хорошо помнит, как он полз, прижавшись всем телом к земле и все глядел на солдата, стоявшего в окопе за пулеметом, на его широкие плечи и каску. Солдат стоял неподвижно, время от времени давая короткую очередь. Ерошкин подполз к нему вплотную и ударил ножом — солдат осел без звука. Второго, курившего в окопе, прикончил Николай Лизиков: прыгнул на него сверху. Третий спал рядом, но ничего не услышал. Его скрутили и вытолкнули наверх раньше, чем он успел прийти в себя.
Группа стала отходить. Гитлеровцы ничего не заметили, кругом было спокойно, даже дежурные пулёметы, изредка постреливавшие, замолчали. Й тут на беду кто-то зацепил автоматом за куст —грянула очередь. Поднялась тревога, передний край засверкал огнем. Гитлеровцы, сразу же заметившие разведчиков; открыли по ним фланговый огонь, отсекая путь для отхода, и одновременно кинулись на них с фронта. Ерошкин и еще один разведчик залегли, открыли ответный огонь, дали возможность группе с захваченным «языком» скрыться в лощине.
Отходили медленно, отстреливаясь, отбиваясь гранатами, — снова и снова прижимали гитлеровцев к земле. Когда они уже были у самой лощины, пуля сразила напарника Ерошкина. Оставшись один, он прододжал стрелять, сдерживая немцев, знал, что группа еще не достигла нашего переднего края.
Ерошкина ранило, когда он выбрался из лощины — это было как раз на середине «нейтралки», — и приготовился проскочить открытую полосу, отделявшую его от речки. Его засекли, как только вынырнул из ложбинки, и накрыли огнем из гранатомета...
Очнулся с рассветом. Кругом никого, черное, изрытое снарядами, в грязных космах дыма поле. И мертвая, немая тишина. Кое-как вспомнил, что было этой ночью... Догадался: контужен, оглушен взрывом. Полежав неподвижно несколько минут, снова пополз, но не преодолел и трех метров: потерял сознание. Когда Ерошкин очнулся, солнце уже оторвалось от земли, било в глаза. Он осторожно ощупал себя— голову, грудь, бока — как будто бы цел. Только ноги не его, какие-то деревянные, не чувствует он их. Попробовал двинуть ими— сердце остановилось от боли. Понял: ноги перебиты. «Надо ползти на руках... на руках!»
И он пополз. Сжал зубы так, что занемели скулы, и пополз. Но только двинулся, по нему открыли огонь. Выстрелов он не слышал, видел только взлетавшие под пулями комья пересохшей земли, почти у самого лица. Пулемет бил откуда-то слева, отрезал его от своих. Ерошкин затих, и очередь пулемета тотчас оборвалась. Но едва опять двинулся — очередь. У самого лица остро брызнули комья земли. Гитлеровцы решили не выпускать его, взять живым, это ясно.
Ерошкин затих, обессиленно уронил голову на вытянутые, дрожавшие от слабости руки. Очнулся он, почувствовав, как под ним содрогается земля. Через силу приподнял голову, поглядел в сторону своего переднего края. За речкой среди кустов часто посверкивали огневые точки. Гитлеровцы били по ним и по своему берегу — он весь дымился. Ерошкин плохо видел, зыбкая пелена застилала глаза, сознание путалось, но он все-таки понял, что происходит: наши заметили его и пытаются прийти на помощь. Кто-то ползет к нему под прикрытием огня. «Надо к берегу, навстречу…»
Ерошкин вцепился пальцами в закаменевшую землю, медленно, через силу подался вперед, волоча перебитые ноги. «Еще, еще!» Он задыхался от боли, слезы катились по грязным, в запекшейся крови щекам, но он полз, полз, теперь даже работая правой ногой, коленом... Однако гитлеровцы следили за ним. Опять пулеметные очереди перед самым лицом. Пуля прошила руку...
Скоро огонь затих, затем (минут через двадцать) был открыт снова — очереди пуль, скрещиваясь в воздухе,
огненной сетью проносились над головой Ерошкина. И опять все стихло. Это могло означать только одно: наши не могут пробиться к нему на помощь.
А солнце поднималось все выше и выше, жгло беспощадно. Ерошкин был в полузабытьи, минутами сознание терялось совсем, но он не переставал чувствовать жажду. Горло жгло так, словно в него всадили раскаленное железо. Ерошкин истекал кровью в этом пекле. На сколько бы его еще хватило? На два часа? На три?
Ерошкина вынесла Мотя Нечипорчукова. Четверо пытались пробиться к нему, но не смогли. Один был убит в сотне метров от него, второго ранило, когда он переходил речку, двое вернулись, не добравшись до речки, — такой на них обрушили огонь.
А санинструктор Мотя Нечипорчукова пробилась к нему, вынесла потерявшего сознание, умирающего.
Потом, когда вернулся из госпиталя в часть, он спросил ее:
— Мотя, как же ты смогла меня вытащить? На глазах у немцев?
Мотя поглядела на него, грустновато улыбнулась:
— Ничего особенного, Валя. Выбрала момент, когда немцы обедали, и вытащила...
Она была отчаянно храброй (Ерошкин никогда не забудет операцию в польском городе Коло, за линией фронта: налет на кабаре, в котором развлекались фашистские офицеры. Мотя — она, как и все; была в форме СС — первая вошла в зал, спокойно пересекла его, встала у двери, закрыв выход наверх. Когда разведчики открыли огонь, и в зале началась паника, Мотя одного за другим расстреливала офицеров, кинувшихся к лестнице). Да она была отчаянно храброй и по-женски, по-матерински самоотверженной. Когда Мотя выносила с поля боя раненого солдата, она забывала о себе. Будто спасала от смерти собственного сына...
Еще запало в память одно происшествие, случай исключительный, единственный в жизни отряда.
Группа, посланная на задание в тыл врага, состояла из разведчиков бывалых, опытных, Но в подготовке операции была допущена какая-то ошибка, гитлеровцы догадались, что готовится переход через передний край, и устроили засаду. Позволили разведчикам углубиться , в их расположение и внезапно открыли огонь.
Через час или полтора вернулся один из разведчиков, младший сержант, доложил, что все погибли. А на рассвете приполз другой разведчик, весь израненный. И от него в отряде узнали, что младший сержант кинулся назад, как только группа нарвалась на засаду.
Когда позднее они обсуждали случившееся, товарищ и односельчанин этого младшего сержанта сказал;
— Я его не оправдываю. Не ожидал, не думал, что Василий способен... Но опять же понять надо, ребята, человек есть человек. Жизнь ему дорога. Не железный ведь..,
— Хочешь сказать, что твой товарищ не трус? — резко повернулась к нему Мотя.— Трус он, трус поганый, слизняк!
Ерошкин еще никогда не видел ее такой: лицо, побледнело, губы дрожали.
— Жизнью дорожит... А какая ей цена — жизни такой?—с презрением сказала она. — Стрелять таких надо!
Ее суровость не удивила Ерошкина. Мотя не щадила себя, считала преступлением думать о себе, о спасении своей жизни теперь, когда решается судьба народа, страны.
А жизнь — это Ерошкин знал хорошо — жизнь ора любила не меньше других...
Валентину Кирилловичу вспомнилась операция под Варшавой, а вернее, их разговор перед выброской в тыл.
Они сидели у костра, ждали машину, которая должна была отвезти их на аэродром. Все знали, что задание предстоит особо ответственное и сложное, но о предстоящей операции не говорили. Вспоминали разные веселые истории, а потом размечтались: каким будет день Победы? Какой станет жизнь через пятнадцать-двадцать лет после войны? У кого какое желание — самое-самое большое?
Помнится, Борис Никитин сказал:
— Города хочу строить. Читал я про Венецию, в кино видал. Построить бы у нас такой город, чтоб только другим он был, светлым, ну, нашенским... Помните, ребята, стих о Гренаде! А мне что-то эта Венеция загадалась... — Он тихо, мечтательно и как-то застенчиво улыбнулся, повернул голову к Николаю Лизикову: — А ты, Коля?
Николай Лизикой долго молчал, потом сказал серьёзно, даже строго:
— Самое первое, что исполню после войны, — приду на Красную площадь.
— Хорошая мечта, — задумчиво произнесла Мотя. — Красная площадь... И я приду туда после Победы,
— А как же твой бал? — спросил Никитин. —«Такой великолепный зал из белоснежного мрамора, весь в огнях, и я танцую вальс. Платье на мне, туфельки — ах!»
И обещала первый вальс танцевать только со мной!..
— Первый вальс с тобой! С тобой, Борис... Только мрамора не надо, это я так. Тишины хочу. Посидеть бы вечером у речки, под березонькой... А, Боря?
Валентин Кириллович вспомнил, как она смотрела на Бориса, подумал: «Догадывался ли Никитин, что она его любила? Нет, не догадывался. Она же ничем не выдавала своих чувств... Как она говорила? «Захлопни дверцы души для всего, что не касается боя...»
Теперь Ерошкин знает: не ее это слова. Но Мотй любила их повторять. Да, с Никитиным они остались товарищами. Борис ей говорил: «Мотенька, ты мой самый верный кореш!» Так и не понял Мотю Никитин, хотя и был парень с душой и умом. А может быть, это Ерошкину только казалось, может быть, и не было у Моти никаких чувств к Никитину? Она же ни с кем не делилась... Он твердо может сказать только одно: Мотю Нечипорчукову без памяти любил его дружок Лаврентий Позигун. Лаврентий был парнем серьезным и строгим, к Девчатам относился с подчеркнутым равнодушием— ноль внимания, а вот Мотя, не такая уж и красавица, взяла его за душу. Он как-то признался Ерошкину: «Не могу я без нее, Валя. Прямо не знаю, как сладить с собой».
Когда Лаврентий Позигун признался ей в своих чувствах, она сказала ему с улыбкой: «Ты славный парень, Лавруха, я очень дорожу твоей дружбой, но другого у нас не будет...»
Валентин Кириллович Ерошкин обязан Матрене Нечипорчуковой жизнью. Дважды обязан. Но он обязан ей еще и другим: она утвердила в нем веру в доброту и чистоту человека...
4. «Ходили пятеркой…»
Все-таки удивительная вещь — человеческая память. Вот он прочитал в своем блокноте запись: «Ушли в феврале, вернулись в июне. Вернулось нас 17...» Наверное, за всю войну Валентину Ерошкину не приходилось труднее, чем в те дни, если не считать трех суток, когда его носило в океане на утлом, наполовину разбитом баркасе. Но это было уже после разгрома фашистской Германии, на Дальнем Востоке. Случилось так, что он один оказался в том баркасе, кое-как державшемся на воде, один живой, а штормило так, что неба не разглядеть — одни косматые волны. Трое суток мотало его в Тихом океане, думал, что уже все, гибель, да, видать, под счастливой звездой родился: подобрала подводная лодка... Но если говорить о войне с немецкими фашистами, то тяжелее того испытания не было. Только сказать — без малого три месяца в тылу врага! Но, как ни странно, запись об этой операции ничего не вызвала в памяти. А вот эти строчки заставили сердце больно сжаться. Словно не было тридцати лет, отделявших его от тех дней, от тех ребят...
Постороннему эти строчки не скажут ничего: «17 апреля. Плавни, четверо суток. Ходили пятеркой: Лаврентий П., Коля Л., Алеша К., Коля С. и я. Вернулись, порядок только ноги не ходят...» Да, постороннему эти строки ничего не скажут. Для него же, Валентина Кирилловича Ерошкина, эти четверо суток в плавнях были тем, чем для другого вся жизнь: за эти четверо суток он до конца познал себя и своих товарищей. Кажется, и до этого он отлично знал каждого из разведчиков, которые пошли с ним на задание, но нет, кое о ком после этих четырех суток в плавнях он стал думать иначе, что-то новое и очень большое открылось ему.
...Наши части, форсировавшие Днестр на узком участке, зацепились за правый берег, заняли низину, но продвинуться дальше не смогли.
Гитлеровцы, укрепившиеся на высотах, простреливали и плацдарм, занятый нашими частями, и подходы к нему. Все попытки выпить фашистов с высот оказались тщетными.
Между тем обстановка на этом участке фронта осложнялась. Днестр начал разливаться, быстро затопляя широкую пойму. На, западном берегу, на плацдарме, все тонуло в раскисшем песке.
Разведчики получили приказ нащупать слабые места в обороне противника. Прежде всего, надо было взять «языка», но это им никак не удавалось. Немцы на ночь сажали в траншеи первой линии собак, и, как только разведчики начинали подбираться к вражеским позициям, овчарки поднимали лай.
Разведка боем тоже не дала нужных результатов.
Командир разведывательного отряда, майор Воинков принял решение направить разведгруппу в обход по плавням: отойти на двенадцать километров вниз и там просочиться через передний край. Воинков был уверен, что в том месте гитлеровцы их не ждут: слишком широко разлилась река.
Старшим группы командир отряда назначил сержанта Ерошкина. Почему он выбрал именно его? К тому времени —это была весна 1944 года — Валентин Ерошкин стал опытным, разведчиком, умеющим действовать самостоятельно, расчетливо и решительно. Однако высоким мастерством и решительностью отличались многие разведчики. Как уже говорилось, в армейский разведывательный отряд отбирались лучшие. Но Воинков знал, что кроме опыта, решительности умения верно оценивать обстановку сержант Ерошкин обладает « еще одним качеством — упрямством, железным упрямством. Еще не было случая, чтобы Ерошкин вернулся, не выполнив задания.
Ниже по течению Днестр уже затопил всю пойму, лишь кое-где виднелись небольшие островки. Затопило и прибрежный кустарник; и заросли краснотала, тянувшиеся широкой полосой. Редкие осокори купали в ледяной воде свои ветви, еще не успевшие отойти после зимней стужи.
Группа отправилась в резиновой надувной лодке, отправилась днем, рассчитывая к ночи добраться до места, где она должна была просочиться в расположение противника. Камыш стоял густой и такой высоты, что пробираться через его заросли было безопасно и средь бела дня.
Они наверняка вышли бы к ночи в намеченный пункт, не подведи их лодка. Разведчики не отошли и на километр, как под Ерошкиным, на носу шумно забурлила вода. Он еще не успел сообразить, что произошло, как лодка пошла на дно. Резиновое дно пропороло чем-то острым, и так, что воздух вышел мгновенно.
В одном им повезло: в этом месте было не глубоко, оружие и патроны остались сухими.
Сначала разведчики шли по пояс в воде, потом по грудь, потом переплывали озера, подняв оружие над головой. А вода была Ледяной: по Днестру еще плыли льдины... Но еще тяжелее оказалось продираться через сухой и жесткий, как железо, тростник, стоявший стеной, через заросли рогоза, колючие ветки которого в клочья рвали насквозь промокшую прилипшую одежду, до крови царапали лицо и руки, отяжелевшие ноги тонули в вязкой песчаной жиже, их приходилось выдирать с силой.
Группа шла без отдыха весь остаток дня и всю ночь —благо ночь выдалась светлой, — но преодолела немногим больше половины пути.
Когда рассвело, разведчики выбрались на сухой островок, коричневый от прошлогодней кустистой травы. Ерошкин решил дать группе отдых. Раскрывая ножом банку с тушенкой, он поглядел на Алексея Кошляка. Алексей совсем выбился из сил. Последние Метры Ерошкин чуть ли не тащил его на себе. Лицо Кошляка покрылось красными пятнами, глаза лихорадочно блестели.
— Никак жар у тебя, Алеша? — встревоженно спросил Ерошкин.
— Да н-нет, з-за-замерз... — Кошляк задыхался, мокрые плечи, которые он обхватил багрово-синими руками, трясло в ознобе.
Еще когда они собирались на задание, Ерошкин заметил, что с Кошляком что-то неладно, нехорошо блестят глаза. Он сказал ему об этом, но Кошляк отмахнулся:
— Возле огня посидел, вот и блестят...
Николай Сухоносов тогда еще пошутил:
— Это точно, командир, у огня! Он Верку с медсанбата повстречал. От Верки глаза заблестять!
У Сухоносова в роте был дружок, родом из глубинной заволжской деревни, он как-то необычно мягко и смешно выговаривал: «блестять», «пропадеть», «моргать»... Сухоносов, известный насмешник, все копировал дружка: «Во даеть наш Саня, вреть и не моргнеть...»
Уж скоро год, как тот Саня погиб, на Северском Донце похоронили, а говорок его так и остался у Сухоносова. Теперь разведчики над Сухоносовым посмеиваются: «Вреть Коля, как прядеть...»
Ерошкин не взял бы Кошляка на задание, видел же, что парень простужен, но побоялся его обидеть. Алексею Кошляку семнадцать, в армейский отряд его взяли впервые, и командиры групп каждый раз находили причину не брать его на задание: не чувствовали в нем надежного разведчика. Называли его не иначе, как фантазером и романтиком. Алексей Кошляк знал чуть ли не наизусть все романы Фенимора Хупера, мог часами рассказывать
о приключениях своего любимого героя Чингачгука. Нож он метал с ловкостью индейца, за сто шагов вонзал финку в круг, величиной с тарелку. Топор он называл тамагавком. Солдаты окрестили его Чингачгук — Соколиный Глаз. В разведку Алешу Кошляка привела романтика, мальчишеская жажда необыкновенных подвигов. Ерошкин знал это, но, в отличие от других командиров групп, относился к пареньку с добрым чувством. Возможно, узнавал в нем самого себя, того «Вальку Чапая», которым начал воевать под Ельней. _
Когда! Кошляк попросил Ерошкина зачислить его в группу (командиры групп сами отбирали людей), Ерошкин взял его без колебания. Шмнил, как самому ему, шестнадцатилетнему парнишке, поверил сержант Никитин...
Теперь, конечно, пришлось пожалеть. Эти сутки, в ледяной воде Алеша Кошляк держался как надо, все время шел впереди, пробивая дорогу в тростнике, только в последние минуты, когда островок был рядом, силы оставили его. А сейчас парнишку качает...
— Придется оставить тебя тут, Алеша, — сказал Ерошкин, протягивая ему открытую консервную банку.
— Еще ч-чего! — Кошляк потянулся к банке за своей порцией и вдруг повалился как сноп. Он был без сознания, из черного рта вырывался захлебывающийся клекот.
Ерошкин приподнял его голову, вопросительно поглядел на товарищей.
— Другого не придумаешь, надо оставить тут. На обратном пути, коль уцелеем, заберём, — сказал Сухоносов.
— Надо сделать шалаш. Лизиков, наломай сухого камыша да травы сюда побольше... — Ерошкин расстегнул комбинезон и гимнастерку на груди Кошляка, плеснул спирта на голое тело, принялся растирать.
— Какая польза, если он в мокрой одежде? — с горечью сказал Сухоносов. — Костер бы развести, так фрицы рядом, прикончат, паскуды... И на кой таких парнишек на фронт берут?
В другое бы время Ерошкин, наверное, рассмеялся. Самому-то Сухоносову сколько? Года на два старше... Но сейчас он глянул на Сухоносова и подумал: «Не просто на два года, а на два года войны. Это разница...»
Через час они поднялись, снова вошли в ледяную воду, насквозь промокшие, прозябшие до костей. Они не могли медлить: их ждали в штабе, ждали с «языком» и данными о противнике, которые были крайне нужны.
Еще до того, как стемнело, на правом берегу, на взгорье, .показались белые хаты, стоявшие кучкой. Это был хутор, о котором говорил начальник разведки: «Как пройдете его, поднимайтесь на берег».
Больше суток разведчики не выходили из плавней, измотались вконец, можно -было бы и отдохнуть до наступления ночи, укрывшись на сухом островке,—все равно сейчас действовать не начнешь, но Ерошкин все таки повел группу дальше. Камыш поредел, берег стал просматриваться, и он решил поглядеть что тут у противника, где его позиции.
Когда группа вышла на берег, простиравшаяся за Днестром пустынная степь уже слилась с темным ненастным небом, и в десяти шагах трудно было что-нибудь разглядеть. Ерошкин осторожно полз по песчаному крутояру, бесшумно раздвигая ветки редкого кустарника, и вслушивался, вслушивался в гулкую тишину... Никаких признаков противника. Тихо так, что слышно, как за спиной звенит под ветром тростник; Где-то глухо рокочет артиллерия. Справа, где плацдарм, все небо в светящихся трассах, настоящий фейерверк, а тут тихо — ни выстрелов, ни человеческих голосов.
Песчаное взгорье кончилось. Теперь под ладонями упругая, колкая стерня невспаханного поля. Ерошкин полз по полю и думал скорее с недоумением, чем с тревогой: «Окопов над рекой нет. По холм идут? А боевое охранение? Боевое охранение к реке выдвигают... Не заметили его? Непонятно что-то...» Остановившись на минуту, приподнялся на локти, вгляделся в темноту. Угадывались какие-то неясные очертания, какая-то цепь бугров. «Кустарник? Не походит...» И вдруг переменивший направление ветер — до того он дул с реки — донес запах только что отрытой траншеи, запах выброшенной из. глубины, сырой земли, нагретой за день весенним солнцем. Наверное, только разведчик, когда все в нем обострено до предела, да пахарь мог уловить этот запах свежей оттаивающей земли...
Ерошкин подал сигнал товарищам оставаться на месте (сигналом служил толчок ногой в плечо товарища) и медленно пополз к траншее.
Под локтями комья сырой земли. Ерошкин вполз на бруствер, глянул в траншею — пусто. Соскользнул на дно, пошел по траншее, держа автомат наготове. Никого...
Он выбрался наверх, тихонько свистнул. Сигнал означал: вперед!
По ходам сообщения разведчики вышли ко второй линии траншей, но и тут солдат противника не было. «Перебросили части отсюда на плацдарм или занимают село рядом? Где-то тут должно быть село...—пытался разобраться в обстановке Ерошкин.— Не ждут нас тут фашисты...».
Решил пробираться дальше, поглядеть, что в глубине. «Но что это там темнеет? Стог сена? Не похоже, длинный больно... Сарай, однако. Так и есть — гумно...»
Ерошкин подумал, что неплохо бы передохнуть в этом сарае, выкурить по цигарке (спасибо Сухоносову, догадался махорку насыпать в железную банку, не промокла), но тут донеслись приглушенные голоса. Ерошкин прислушался: говорили по-немецки.
Он подполз ближе к сараю и увидел двух немецких солдат. Они стояли у самого угла, один привалился плечом к сараю, слился с ним, только поблескивал штык винтовки, второй стоял чуть в стороне, закуривал, закрывшись от ветра воротником шинели,— слышно было, как пощелкивает зажигалка. Солдаты перебросились несколькими словами и разошлись. Тот, что стоял прислонившись к сараю, начал прохаживаться возле угла, второй отошел вправо на сотню метров.
Молодой месяц пробился меж облаками, немного посветлело. Ерошкин прикинул: подползти к солдату, который прохаживается возле сарая, не составит труда. Но как скрутить его без звука? Им же нужен живой солдат, «язык». Второй солдат — рядом, он наверняка что-то услышит или заметит, поднимет тревогу. Значит, надо сперва убрать его. Двое разведчиков подберутся к нему и прикончат, а уж тогда они возьмут этого — подобраться к нему по стенке сарая пара пустяков...
Ерошкин отодвинулся к Позигуну, показал на солдата, стоявшего справа. Позигун толкнул в плечо Сухоносова, и они поползли, но тут заскрипела дверь, и из сарая кто-то вышел. Через минуту-две дверь опять заскрипела, выходивший вернулся в сарай, и оттуда донеслись голоса. Теперь надо ждать, когда в сарае заснут. Минут через пятнадцать все стихло, и Ерошкин уже хотел подать знак Позигуну, что можно действовать, но, прежде чем он дотронулся до его плеча, послышались шаги: часовой, которого должны были убрать Позигун и Сухоносов, направился к сараю. Подойдя к товарищу, присел на что-то белевшее у стены, видимо на ящик, вспыхнул лепесток огонька. Солдаты закурили, послышался негромкий разговор.
«Разойдутся не скоро... Напасть на обоих!» — принял решение Ерошкин и подал условный сигнал группе. Разведчики, проскользнув у стены, кинулись на солдат одновременно с двух сторон. Ерошкин ударил часового, стоявшего на углу, и тот рухнул без звука (это Борис Никиткн так научил его бить финкой «чтоб он и не ахнул...»), Сухоносов схватил сзади второго, сидевшего на ящике, зажал ему рот кляпом. Но немец, изловчившись, укусил Сухоносова за руку, да так, что тот на секунду выпустил Солдата. Ерошкин тут же оглушил его прикладом автомата, но немей все-таки успел крикнуть. В сарае зашумели, загремело оружие.
— К плавням! Быстрее! — крикнул Ерошкин, а сам кинулся к двери сарая, со всей силой рванул ее на себя. Рванул — и лоб в лоб столкнулся с немцем. В правой, высоко поднятой руке Ерошкина была граната. Он ударил ею гитлеровца по голове и кинул гранату в гущу солдат, бросившихся к двери.
Отскочив от сарая на сотню метров, залег.
Взлетели ракеты, осветив и поле, и траншеи, и берег
реки, вспыхнула, как всегда в таких случаях, шальная, беспорядочная стрельба.
Откуда-то из-за сарая вынырнула кучка солдат, пробежала слева от Ерошкина, в полсотне метрах. Почти одновременно выскочила из темноты и вторая группа — эти бежали прямо на него. Раньше, чем он успел' открыть огонь, слева рванула граната. «Сухоносов!» — догадался Ерошкин. Они с ним так и договорились: прикрывать отход группы рассредоточившись, бить по немцам внезапно, создавая видимость засад.
Ерошкин лежал за бугром, немцы его не видели, а он их видел отлично. Решил подпустить ближе: так вернее. Три года войны научили выдержке и точному расчету. Он обескровит эту группу, заставит ее залечь; будет сдерживать до тех пор, пока его товарищи не отойдут к реке.
Ерошкин полоснул по гитлеровцам в упор, ослепил внезапным огнем. Солдаты попадали на землю и первые секунды не шевелились, а он резал и резал по ним из автомата, вжимая в колючую стерню.
Когда гитлеровцу опомнились и открыли огонь, Ерошкин уже отскочил к траншее, спрыгнул в нее. Он стоял в окопе и следил за ними, следил, как они осторожно перебегают, наугад стреляя из винтовок и автоматов. Ерошкин, находившийся в надежном укрытии, мог бы сейчас уложить добрый десяток, но он не стрелял. Подпустив поближе, кинул гранату и дал несколько длинных очередей. Немцы снова залегли, а Ерошкин тем временем отскочил на новый рубеж...
Так они с Сухоносовым и сдерживали гитлеровцев, нанося им внезапные удары, пока не достигли реки.
Группа тем временем уже вошла в плавни, и им лишь оставалось догнать товарищей.
Разведчики скрылись, но противник продолжал освещать Днестр и подходы к нему; по противоположному береу открыли огонь орудия и минометы — там вразброс взлетали багрово-желтые кусты разрывов. Должно быть, немцы решили, что в их тыл пытался просочиться крупный отряд противника, отошедший теперь на левый берег. А туда все, тянулись, дугой изгибаясь над Днестром, светящиеся трассы пулеметных очередей.
Не обращая внимания на этот фейерверк, разведчики уходили вверх по течению... За последние часы вода сильно прибыла, затопив поросшие кустарником отмели, по которым они недавно пробирались, с каждым метром идти становилось тяжелее, то один, то другой проваливался в яму с головою, ноги путались в зарослях краснотала, ушедшего под воду. Да и сказывалась усталость: третьи сутки без сна, без отдыха. Вдобавок ко всему еще этот немец, «язык», не может идти, Ерошкин, видать, перестарался, сильнее чем надо стукнул по голове, вот теперь и приходится тащить его. Лизиков и Позигун тянут его за собой на веревке, а Сухоносов подталкивает сзади. Когда немец с плеском проваливается в яму, Сухоносов вытаскивает его за ворот Шинели и, поддав кулаком под бок, беззлобно ворчит:
— У, чертов боров, разъелся на нашем хлебе, паскуда тащите его на руках! Сам у меня потопаешь, образина фашистская!..
Как только рассвело — дымка еще не успела рассеяться,—над плавнями появились два вражеских истребителя. «Мессеры» шли на небольшой высоте вдоль Днестра, и разведчики, укрывшиеся в кустарнике, видели, как рядом по чистой воде зловеще проскользнули две крестообразные тени.
Ерошкин проводил «мессеры» уставшим и злым взглядом, подал команду: «Вперед!» Он понимал, что самолеты ищут их, что оставлять укрытие опасно, но терять время группа не могла: в штабе ее давно ждут с «языком» и разведданными, наверное, уже и надежду потеряли на возвращение...
От зарослей тростника их отделяла полая вода, разлившаяся широким озером. Ерошкин сразу определил, что тут глубокая впадина: кустарник — а он в этих местах был рослым, — нигде не проглядывал. Но обводить озеро — потеряешь час, да к тому же немцы с берега могут заметить. Ерошкин не раздумывая бросился » воду. Почти сразу он провалился по грудь, едва успел вскинуть над головой автомат, однако скоро выбрался на мель — вида теперь не доходила и до колен оглядываясь, крикнул: «Живей, ребята!» Но мель тут же кончилась, она оказалась каким-то искусственным валому дамбой. Не сделав и пяти шагов, Ерошкин провалился снова, на этот раз и дна не достал ногами.
Пришлось переправляться вплавь, а немец как на зло совсем не держался на воде. Разведчики плыли, выбиваась из сил, и тянули на веревках «языка»; стоило ослабить веревки, как наголо остриженная огненно-рыжая голова немца скрывалась под водой. Солдат, беспомощно барахтаясь, выплевывал серую жижу и стонал: «Майн готт! Майн готт!» Сухоносов подталкивал его то плечом, то кулаком и ругался: «Плыви, тебе говорят... Кусается, как жеребец, а на воде хужей бабы... Да не хватайся ты за меня, образина!»
Не будь «языка», разведчики успели бы скрыться в зарослях тростника до того, как самолеты развернулись и снова оказались над ними. Обнаружив группу, «мессеры» свечой взмыли вверх и, описав крутую дугу, косо понеслись к земле. Белыми вспышками засверкали крыльевые пулеметы. Вода заклокотала под пулями.
— Быстрее! Быстрее! — с ожесточением крикнул Ерошкин и, рванувшись вперед изо всех сил, первым нырнул в заросли тростника, спутанного ветром. Пока «мессеры» разворачивались для повторной атаки, успели скрыться и остальные.
Теперь вражеские истребители неслись на бреющем полете; тростник яростно метался под воздушными струями, градом сыпались пересохшие пушистые метелки, из зарослей с криком выскакивали утки, разлетались в разные стороны. Разведчиков вражеские летчики не видели, их укрывал густой тростник, но они засекли участок, где находилась группа, и неслись прямо на нее. Истребители шли в атаку не один за другим, как обычно, а рядом, крыло к крылу, захватив широкую полосу, и ударили они одновременно из всех пулеметов и пушек: там, где самолеты пронеслись, тростник попадал, словно его резанули косой.
Однако и на этот раз вражеские истребители промахнулись, веер свинца лишь краем зацепил группу: ранило в бедро Лаврентия Позигуна — к счастью, пуля прошла навылет, не задев кости, да немцу оторвало пол-уха.
Перевязали как смогли раненых и опять пошли вперед. Воды теперь было по щиколотку, но тростник стоял так густо, что хоть руби его топором.-
Ерошкин держался рядом с раненым Позигуном. Лаврентий скрипел зубами от боли, все его лицо покрылось испариной. Когда он падал, запнувшись о кочку или провалившись в яму, и Ерошкин останавливался, чтобы помочь ему, Позигун рывком поднимался и упрямо нырял в тростник, расталкивая его головой, руками, плечами)
Немец брел за Лизиковым (теперь Лизиков тащил его на веревке), закрыв лицо облепленными грязью руками и не переставая стонать. Сухоносов по прежнему подталкивал его сзади.
...Они уже шли тростником около часа, а зарослям все не было конца. Ерошкин решил взять вправо, надеясь выйти на островки: ребята совсем выбились из сил. И действительно, не прошли они вправо и полсотни метров, как показалась чистая вода, а среди нее несколько островков. Однако на этот раз разведчикам решительно» не везло. Стоило им направиться к ближайшему островку, как тут же над плавнями появился вражеский истребитель-бомбардировщик «Фокке-Вульф-190». Он словно ждал, когда советские солдаты выйдут из тростника. Группа тотчас отскочила назад в заросли, но самолет их все-таки заметил. А может быть, и не заметил, скорее всего, он специально шел сюда, чтобы зажечь плавни в районе, где была обнаружена группа. «Фоккер» шел над Днестром на небольшой высоте и столь стремительно, что, когда Ерошкин, почувствовав, приближение самолета по гулу моторов, вскинул голову, он увидел прямо над собой хищное стройное тело истребителя-бомбардировщика и отделившийся от него черный рой мелких: бомб. «Зажигалки!» — Ерошкин оцепенел. Он знал, что такое пожар в плавнях.
Тростник сразу загорелся в Нескольких местах: впереди, и слева, и справа... Очаги пожара быстро разрастались, соединяясь в сплошные огненные озера. Ветер, беспрерывно менявший направление, бросал пламя то в одну, то в другую сторону, сухой тростник трещал от жара и вспыхивал, как порох. Спасение могло быть, только в одном: скорее вырваться из зарослей тростникам Разведчики бросились к островкам, которые обнаружили перед появлением самолета. Они бежали в дыму, прикрывая руками лица от нестерпимого жара, ныряли в воду, спасаясь от огня, который бросал на них порывистый ветер. Даже на острове, куда разведчики наконец добрались, нечем было дышать, не только от дыма, который растекался по всей низине, но и от жара: от мокрых комбинезонов, в которые были одеты разведчики, шел пар. Минуту-другую они лежали неподвижно, прижавшись к сырому песку. Потом Ерошкин, не отрывал щеки от холодной земли, сказал:
— Ребята, надо идти... Слышите меня? Надо!..
Он через силу, пошатываясь, поднялся, черный от дыма, с опаленными бровями и веками, с ожогом на правой щеке.
— За мной! — скомандовал жестко.
Остров, на котором они находились сейчас, еще не сгорел: его отделяла от тростника широкая полоса полой воды. А соседние островки уже горели; горел кустарник, дымилась старая трава, торчавшая белыми косматыми пучками. Но идти надо было, и разведчики поднялись, пошли. Когда пламя подступало к ним вплотную с двух сторон, обливали лица и руки водой, бросались в огненный коридор. Ерошкин, бежавший впереди, кричал:
— Немца береги! Немца!
«Языка» старались держать дальше от огня, случалось, что Лизиков или Сухоносов заслоняли его собой. Нужен живой «язык», а не головешка...
Никто из них не скажет, сколько времени они пробивались сквозь огонь и дым. Минуты и даже часы, кажутся мгновением, когда тебе надо оттянуть, выиграть время, и эти же минуты, эти же часы превращаются в вечность, когда надо идти вот так, в огне и дыму, продираясь через заросли тростника и с головой проваливаясь в воду.
Ерошкину-запомнилось только одно: когда тростник отступил и дым поредел, он глянул на небо и удивился: солнце стояло в зените. А он-то думал, что уже вечер или ночь...
Тростник отступил ненадолго, только с километр он стоял редкими островками, а дальше опять тянулся почти сплошной полосой. Ерошкин понимал, что пламя перекинется и сюда. Резвый ветер, все время менявший «вправление, теперь дул с юга, перебрасывал огонь с островка на островок, поджигал кустарник и сухую траву по высокому правому берегу.
Где-то тут на одном из этих островков, они оставили Алешу Кошляка. Ерошкин, выйдя на жесткую отмель» «гляделся. «Кажется, за тем кустарником... Нет, не похоже...»
— Слышь, Лаврентий, — обратился Ерошкин к Позигуну.— Ты тут оставайся с немцем, а мы поищем Алешку.
-- Почему я должен остаться? — хриплым срывающимся голосом спросил Позигун. Он сидел, упершись кулаками в мокрый песок, чтобы не упасть низко опустив большую лохматую голову.
— Ты ранен, Лаврентий, тебе трудно,— спокойно ответил Ерошкин, не глядя на товарища.
— А потом меня искать пойдете с Алешкой на руках? — Он поднялся, твердо и требовательно глянул Ерошкину в глаза. — У меня хватит сил идти сержант. Хватит! — Позигун круто сжал почерневшие, искусанные от боли губы.
— Хорошо, — ответил Ерошкин и тяжко вздохнул,— если так хочешь - пойдем всей группой.
На Алешу Кошляка они набрели только к вечеру. Он лежал не в шалаше, где товарищи его оставили, а на песке у самой воды, метался в горячем бреду. Ерошкин торопливо поднял его на руки и растерянно посмотрел на товарищей;
— Что же с ним делать? Спирта, может, влить?
— Спирт ему не поможет, — глухо сказал Позагун. — Скорее нести его надо.
Ерошкин согласно кивнул.
— На отдых полчаса. Николай, открой банку!
— Это мы враз! — Сухоносов через силу улыбнулся, скинул с плеча опустевший вещмешок и медленно, устало опустился на ворох сухого камыша. — Банка-то, командир, последняя... — Он развязал мешок и вскинул голову. — Деревни аль хутора поблизости нету? Я бы раздобыл чего... Не привыкший я без провианта, живот
не терпит! — Сухоносов негромко рассмеялся. — Мне, ребята, и мать наказывала: женись, Колька, на поварихе, а то пропадешь. Меня и взаправду все к поварихам тянет...
Сухоносов принадлежал к тем счастливым натурам, которые не утрачивают способность шутить даже в самой отчаянной обстановке. В роте не было веселее и добрее солдата, чем он. Правда, когда над ним начнут подшучивать, он сразу вспыхнет, петухом набросится на товарища: «Ты Прямь-напрямь! Чего ты всяко-разно!»
Но тут же и отойдет, заулыбается. Кажется, только один раз, один раз за все время, что они вместе, — а вместе они от Сталинграда, — Ерошкин видел Сухоносова печальным. Недавно это было, на выходе к Днестру.
Они отдыхали на, лесной полянке, у костра, и вдруг полил дождь, короткий, но сильный, первый весенний дождь.
Сухоносов запрокинул голову, подставил лицо под косые струи и сказал с неожиданной тоскою в голосе:
— Люблю, ребята, дождь. Чтоб потом радуга во все небо... Когда парнишками были, задерем штаны и айда по лужам хлестать... Славно!
Сухоносов, как всегда, улыбался, но Ерошкин понял: ноет сердце у парня.
Все они — люди. Тот же Позигун, который характером покрепче их всех. Борис Никитин даже» Спросил его однажды: «Лаврентий, ты хоть раз в жизни слезу проронил? Будто из железа сделанный...» Но Ерошкин слышал, как во сне Позигун стонал: «Мамочка...», знает, как он может страдать. Однажды вернулся с задания сам не свой. «Что случилось?» — спросил его Ерошкин. «Да ничего, все нормально», — ответил Позигун, а потом, когда они улеглись спать, вдруг крепко сжал плечо Ерошкина и заговорил полным отчаяния голосом: «Мы вошли в поселок, только вошли — самолеты... Стену дома бомбой как ножом... Пришел в себя, гляжу: детская кровать у моих ног, вся в крови... Ребенок, девочка... Когда же это; кончится? Сил нету глядеть!»
Разделив еду, Сухоносов самый большой кусок отдал немцу, видел, что тот совсем без сил.
— Трескай, фриц, да не хнычь. И чего ты, паскуда, все хнычешь? «Майн готт, майн готт...»
Немец уставился на Сухоносова горестными глазами, тихо запричитал, всхлипывая: «Майн муттер, майн киндер...»
— О матери, детишках вспомнил! — проговорил Позигун, с ненавистью глядя на пленного. — У, изверги! Всех бы вас...
— А может, он, Лаврентий, раскаившийся? Бываить...
— Бываить, что крокодил слезу роняить...— Позигун резко отвернулся от немца.
Сухоносов, проглотив крошечную порцию студенистого мяса, облизал пальцы и с важным видом погладил себя по животу:
— Съел три пуда, и будет покуда, остальное к завтраку...
Ерошкин поглядел в измученное, черное, с пузырями от ожогов лицо Сухоносова, увидел в его глазах смешинку и подумал с благодарностью: «Хороший ты товарищ, Колька, спасибо...» Потом он невольно посмотрел на Николая Лизикова. Тот сидел молча, уставившись в одну точку сосредоточенным задумчивым взглядом. В глазах с набрякшими веками не было ни усталости, ни ожесточения, они, как всегда, оставались спокойными. Это спокойствие, невозмутимое спокойствие, было, пожалуй, главным, что отличало Лизикова от его товарищей. Он не выделялся дерзкой удалью, как Борис Никитин, или сноровкой и хитростью Николая Сухоносова, о котором говорили: где черт не пройдет, туда Сухоносова пошлет, ни яростью Позигуна; поэтому, быть может, и не часто отмечали его наградами, но Николай Лизиков — Ерошкин знал это точно — никому не уступал в отваге. Только отвага его была особой — спокойной и строгой.
Ерошкин по очереди посмотрел на своих товарищей, подумал: «Ни в ком из вас я не ошибся, ребята», и у него самого будто силы прибавилось, такое он почувствовал в душе.
— Пошли, братишки! — Он поднялся. — Пошли!
За ним поднялся Лизиков, бережно взял на руки
Алешу Кошляка, осторожно вошел в воду. Гуськом двинулись остальные.
Пока группа шла островами и переправлялась через озера полой воды, огонь берегом прорвался к зарослям камыша.
Опять пришлось пробиваться сквозь дым и огонь, отступать то влево, то вправо, идти болотами, зарослями краснотала.
Только на пятые сутки группа вышла на берег, где ее ждали свои. К Ерошкину нетерпеливо кинулся майор Воинков, обнял.
Ноги не держали, но у Ерошкина хватило сил доложить, как положено, даже начертить схему вражеских позиций, которые удалось засечь. Как после доклада в штабе добрался до хаты, в которой отдыхали разведчики, он не помнит. Потом товарищи рассказывали: открыл дверь и рухнул у порога. Стащить с него сапоги не смогли, пришлось их разрезать: так распухли ноги... А комбинезон выбросили, одни клочья от него остались.
Очнулся Ерошкин только через сутни. Попробовал встать и тут же со стоном повалился на лавку, на которой спал. Глянул на ноги и не узнал их. Не ноги, а колоды, на пятках трещины в палец. Потрогал мягкую ноздреватую, как губка, кожу-г она отваливается пластами. Он поглядел на товарищей, лежавших на соломе, спросил изумленно:
-- Как же мы дошли, а?
Ребята ничего не ответили, а Коля Сухоносов, подмигнув ему, пропел:
Ах, мать, пусти
Погулять в кусты,
В кустах шалаши,
Там ребята хороши…
— Закури, Валя, «Казбеком» угощаю! — Сухоносов кинул ему папиросу.— Жрать охота— спасения нет... Сегодня вроде Глаха побарит, не обидит. Ах, моя милаша Глаша, угости-ка пшенной кашей!.. Но опять же задача: как на моих ходулях до Глахи добраться? Не держат ходули то...
Тогда Ерошкин ничего Не сказал своим-товарищам, какие они люди, какой души, как дороги ему. А теперь вот он перечитывает скупые строчки в блокноте: «Лаврентий П., Коля Л., Алеша К., Коля С...», и слезы засти» лают глаза. «Ребята! Какие вы были, ребята!»
Из пятерых остался в живых только он один, Ерошкин. Лаврентий Позигун и Алеша Кошляк погибли на Магнушевском плацдарме, подорвались на минах, когда подползали к переднему краю врага. Коля Сухоносов» пал под самым Берлином, на Зееловских высотах. А Николай Лизиков погиб уже после Победы...
Валентин Кириллович смотрит затуманенными глазами в пожелтевший листок блокнота и повторяет: «Какие вы были, ребята...»
5. «Не ждал, не думал...»
Несколько записей, сделанных в госпитале после ранения за-Вислой, на плацдарме. Взгляд задержался на последней: «Приходили наши… Майор В. сказал, что я представлен к званию Героя СССР. Вот уж не ждал, не- думал... За что представили? Оберст?.. Скорее, за оберста. Сам Ч. спасибо сказал, а К. присвоил звание...»
Ч. — это командующий армией генерал Чуйков, а К. — командир 35-й гвардейской стрелковой дивизии генерал Кулагин. В эту дивизию Ерошкин попал из госпиталя после первого тяжелого ранения и был в ней почти всю войну! (Армейский разведывательный отряд создавался только на время, когда готовились крупные операции, а потом разведчики снова возвращались в свои дивизии.) Генерал Кулагин был земляком Ерошкина и большим другом его отца — они вместе воевали в гражданскую под командованием Чапаева. Ерошкин здорово перетрухнул, когда первый раз увидел генерала Кулагина. Комдив, обходя строй разведчиков, на секунду задержал взгляд на нем, и Ерошкину показалось, что генерал узнал его. В страхе подумал: «Сейчас скажет: убрать мальчишку из разведки...» Но генерал не узнал его. Потом, когда Ерошкин повзрослел, стал настоящим- солдатом, он и сам мог бы подойти к генералу — своему „односельчанину и товарищу отца, но не сделал это.
Вдруг генерал подумает, что он ищет поблажки?
Генерал Кулагин только тогда узнал, что Валенти Ерошкин сын его друга, когда подписывал наградной лист о представлении разведчика к званию Героя Советского Союза.
Майор Воинков, навестивший его в госпитале, упрекнул:
— Почему не сказал генералу, что ты сын его друга? Батя в обиде на тебя...
Теперь Валентин Кириллович знает, что получил звание Героя Советского Союза не за немецкого полковника, которого захватил в плен, а за Вислу. Но вот прочитал он заметку об этом оберсте, и сразу захлестнули воспоминания. Только не полковник вспомнился, как они захватили и переправили его через линию фронта, а та проклятая ночь, когда их выбросили на парашютах в район Варшавы.
Готовилось крупное наступление советских войск, прорыв к Висле, и группе Ерошкина, как и другим группам, которые в ту ночь забрасывались в тыл врага, предстояло разведать систему вражеских оборонительных сооружений на подступах к Праге[10] и, оставаясь на территории противника, и сообщать по радио данные о. передвижении немецко-фашистских войск.
Группу выбросили точно в установленном квадрате, поблизости от леса. Приземлились разведчики как по заказу: все двенадцать человек один возле другого. Через пятнадцать минут после приземления группа уже была в сборе. Ночь выдалась светлая, разведчики огляделись и, не обнаружив никаких признаков опасности, двинулись к лесу, который четко вырисовывался на фоне чистого синего неба, даже можно было различить мощные дубы, стоявшие впереди, их раскидистые кроны издали казались облаками, опустившимися на зубчатый гребень леса.
Полоса леса оказалась узкой, не более километра; скоро группа вышла на заболоченный луг и тропинкой — она вилась среди редких кустов и была хорошо видна — направилась к перелеску, темневшему справа. За этим перелеском, как предполагал Ерошкин, проходило шоссе на Прагу.
Надо было спешить, чтобы до рассвета, который уже занимался, успеть перейти шоссе и укрыться, но группа двигалась с осторожностью: где-то недалеко гудели моторы. Впереди шли переводчик и один из разведчиков, хорошо знавший немецкий язык. В случае неожиданной встречи с вражеским патрулем они могли вступить в разговор (разведчики были в немецкой форме).
Достигнув перелеска, группа минут десять-пятнадцать двигалась опушкой. Этого требовали меры безопасности: их могли заметить, когда они пересекали луг, а кроме того, надо было поближе выдвинуться к шоссе. Остановившись, прислушались к гулу автомобильных моторов —он стал явственнее, и Ерошкин первым вошел в сырую пахучую темноту ельника. Сзади него кто-то упал, с хрустом ломая сушняк, громко выругался, и тут же послышался басистый сердитый голос Лаврентия Позигуна: «У, дьявол, меня сшиб...» Ерошкин обернулся, негромко прикрикнул: «Тихо вы там!» — и в эту секунду его ослепило: Сбоку ударил пулемет.
Рядом оказался полевой караул немцев...
Разведчикам удалось уйти от преследования. Но в короткой схватке погиб один из двенадцати— радист. Рацию разведчики успели снять с убитого, но ее изрешетили пули. А что группа без радиосвязи?
Когда Ерошкин убедился, что рацию нельзя исправить (передатчик командир группы знал неплохо, мог бы заменить радиста), его охватило отчаяние. Перед вылетом начальник разведотдела армии сказал ему: «Район Праги, где вам предстоит работать, имеет для нас значение особое. Я надеюсь на вашу группу, Ерошкин!» Им доверили самый важный и ответственный участок, от них ждут данные о противнике, а группа не в состоянии действовать!
Разведчики угрюмо молчали. Даже Николай Сухоносов, умевший пошутить в самую отчаянную минуту, не проронил ни слова, сидел, наклонив голову к коленям, которые он крепко обхватил руками. Все понимали, что произошло.
Из оцепенения вывел грубый голос Позигуна:
— Ну, что раскисли-то, что! Нет рации, и хрен с ней. Автоматы есть, гранаты... Без рации наделаем делов! Или-тут немцев нету?
Ерошкин устало поглядел на Позигуна.
— Мы без рации ноль, Лаврентий. Фронт ждет от нас данные...
— А у немцев? — вскинул голову Сухоносов, Треугольное, с длинным острым подбородком и коротким, будто подрубленным носом лицо его мгновенно изменилось, круглые глазки заблестели. — Возьмем рацию у немцев...
— Это не серьезно, Николай, — ответил Ерошкин. - Придется идти к фронту. Да, надо возвращаться.
— Так до фронта-то двести километров! — взорвался Позигун,— Покуда мы туда доберемся...
— Я сказал — идем к фронту! — Ерошкин строго глянул на Позигуна и скомандовал:— Подъем!
На что он рассчитывал, решив идти к фронту? Быстро пробиться к своим, взять рацию и снова выброситься в район Праги? Однако Ерошкин понимал, что далеко не просто пройти двести километров по тылам противника и перебраться через линию фронта. Время, время! Не случится ли так, что, когда они выйдут к своим, уже будет поздно снова выбрасывать группы под Прагу? Мучительная тревога и сомнения не покидали Ерошкина ни на минуту.
Ho-так или иначе, а группа шла к фронту. Весь день пробирались болотами и лесом, а ночью вышли на проселок, чтобы двигаться быстрее.
На рассвете высланные вперед дозорные сообщили: сразу за полем шоссе. Движение сильное. Определив по карте, что это шоссе Прага — Ласкажов, Ерошкин решил выдвинуться к темневшей справа роще, оттуда понаблюдать за дорогой и, выбрав момент, проскочить ее.
Машины шли почти беспрерывно, то крытые брезентом грузовики, то тягачи с орудиями. Понаблюдав за дорогой из-за деревьев (роща оборвалась в полсотне метров от шоссе) разведчики перебежали в лощинку у самой дороги, укрылись в пушистом низкорослом кустарнике.
Прошла небольшая колонна солдат, не больше роты, за ней потянулись конные повозки. Они еще не скрылись из виду, как с другой стороны появились автотягачи с тонкоствольными противотанковыми пушками. Наконец шоссе опустело, на чистом асфальте вился лишь сизый дымок, оставленный машинами. Ерошкин приподнялся, чтобы подать сигнал группе переходить дорогу, он даже вскинул руку, но в эту секунду из-за поворота, где только что скрылась колонна с противотанковыми пушками, вылетела стайка мотоциклов. Еще не совсем рассвело, к тому же мотоциклисты неслись на большой скорости — дорога была отличной, однако Ерошкин определил: эсэсовцы, из танковой части. И тут же он вспомнил; что начальник разведки ставил задачу установить, переброшена ли под Прагу танковая дивизия СС «Герман Геринг». Какие-то сведения об этом имелись, но они требовали проверки, подтверждения. Ерошкин, опытный разведчик, знал, насколько важно командованию иметь точные данные о танковой дивизии СС, такие отборные дивизии перебрасываются туда, где готовится крупная операция. Он вспомнил об этом и, провожая взглядом быстро удаляющиеся мотоциклы, заскрежетал зубами от досады.
Лежавший рядом Лаврентий Позигун толкнул его в бок:
— Машины... штабники!
Из-за пологого поворота вслед за мотоциклами вышли темно-серый «оппель-адмирал» и черный «мерседес-бенц». Рядом с узким «адмиралом» широкий, низко сидящий «мерседес» казался особенно громоздким и мощным. Ерошкин знал, что в «мерседесах» ездит только высокопоставленное начальство.
— Лаврентий, по «оппелю»! — с хрипом выдохнул Ерошкин, От волнения у него перехватило горло.
Выло бы неправильно сказать, что Ерошкин принял решение мгновенно. Он не раздумывал и одного мгновения. Решение было принято раньше. Весь этот день его не оставляла мысль: «Мы не имеем права вернуться с пустыми руками, даже не попытавшись найти выход из положения...» То, что предлагал Сухоносов — ворваться в немецкий штаб и захватить рацию, — было безрассудным. Но ведь идут штабные колонны. Наконец, можно захватить ценного «языка».
Ерошкин рассчитывал на такой вот случай, ждал его...
Одним взглядом он охватил все: мотоциклы скрылись в глубокой седловине перед лесистым холмом, куда черной блестящей стрелой влетало шоссе; эта седловина и треск моторов не позволят мотоциклистам услышать взрыв гранат. За дорогой, слева, виден хутор — не сколько светлых домишек у самого леса. Если даже на хуторе немцы, все равно надо рвануть в ту сторону. Справа — болота, быстро ими не отойдешь.
Машины приближаются стремительно, сильные моторы ровно, мягко звенят, скорость такая, что слышно, как шипит под колесами асфальт, влажный после ночного дождя. В «оппеле» рядом с шофером офицер в черном мундире с серебром погона на правом плече. Эсэсовец. Ерошкин лишь на мгновение задержал на нем взгляд. Глаза вцепились в «мерседес». Рядом с шофером — никого, но на заднем сиденье кто-то есть, поблескивают очки.
Когда они вернулись с задания. Ерошкин рассказал Борису Никитину: «Я как приметил его на заднем сиденье, так сразу определил: туз! У большого начальства рядом с шофером адъютант сидит. Этот без адъютанта ехал, а привычка взяла свое...»
...Ерошкин не отрывал глаз от черного, поблескивающего в первых лучах солнца «мерседеса», но он увидел, а точнее — почувствовал, как на несколько метров отодвинулся Лаврентий Позигун и как, рванув чеку гранаты, вскочил.
Позигун плохо рассчитал: граната попала не под колеса, а влетела в машину — трое офицеров и шофер были убиты. Когда граната разорвалась и охваченный дымом «адмирал» крутнулся на месте, «мерседес» был от Ерошкина метрах в шестидесяти. Ерошкин отлично метал гранаты, не промахнулся бы и с этого расстояния, но он все-таки выждал еще две-три секунды, чтобы ударить наверняка. Шофер «мерседеса» резко нажал на тормоза, Ерошкин услышал их визг, но он знал, что и при самом резком торможении при такой скорости, да еще когда дорога идет под уклон, машину протащит не меньше двадцати-Тридцати метров. Ерошкин бросил гранату в то мгновение, когда «мерседес» стало заносить от слишком резкого торможения. Взрыв кинул машину в том направлении, куда ее заносило, — «мерседес» полетел в глубокий кювет и перевернулся набок.
Шофер и майор, сидевший за его спиной, были убиты, а третьего, полковника, даже не поцарапало. Ухватившись за рулевое колесо, он приподнялся и с неожиданной ловкостью выхватил из кобуры пистолет, но Ерошкин опередил его; выбил из руки «вальтер».
Разведчики выволокли полковника из машины и погнали его к лесу. Позигун, Сухоносов и Лизиков залегли невдалеке от дороги, чтобы прикрыть отход группы, однако в бой им вступать не пришлось. На повороте шоссе показались военные повозки, но они тут же остановились. Видимо, колонна была небольшой, и солдаты, слышавши разрывы гранат, не рискнули двигаться дальше.
Это была редкая удача, тот случай, который выпадает раз в жизни.
Полковник оказался представителем штаба группы войск. Держался он с достоинством. Даже в первые минуты, внезапно оказавшись в руках противника, сумел сохранить самообладание. По крайней мере, его строгое, сухое лицо с глубокими морщинами вдоль сизых щек не выражало ни испуга, ни растерянности. На вопросы переводчика оберст решительно отказался отвечать. Ерошкин велел оставить его в покое: едва ли бы полковник сообщил им больше, чем найденная в его портфеле карта: на ней были обозначены районы сосредоточения немецких частей, в том числе и танковой дивизии «Герман Геринг». Как выяснилось позже, представитель штаба группы ехал на фронт, чтобы установить взаимодействие с частями немецких войск, отступавших к Висле.
На отдых Ерошкин давал два часа в сутки. Полковник едва держался на ногах. Разведчики питались чем придется—найденным в поле горохом, лесными ягодами, а оберсту отдавали шоколад и сгущенку. Но он все чаще останавливался и тоном приказа обращался к Сухоносову, который вел его:
— Зольдат, шнапс!
Сухоносов тряс флягу со спиртом около уха, проверял, сколько осталось, и говорил беззлобно:
— Вот хитрый Митрий! Всю флягу выдул... Хрен с тобой, пей: Знаешь, как ты нам нужен? Во как нужен, ферштейн? — Сухоносов для наглядности проводил пальцами по горлу.
Оберст, брезгливо поморщившись, отдавал флягу, Сухоносову и через силу шел вперед.
Все дороги, и шоссейные и проселочные, были забиты немецкими войсками. Пробивались болотами, лесом.
И все-таки дважды столкнулись с фашистами. После второй схватки, в которой они потеряли троих, полковник сказал Ерошкину на чистом русском:
— Вам не удастся провести меня через Линию фронта. Нелепая затея! Да и зачем я вам нужен? Вы захватили документы, карту. Ваши солдаты в форме СС. Без меня вам легче пройти линию фронта. Или отпуститеменя, или... Зачем вы меня ведете?
Ерошкин понимал, что им легче пробраться в расположение своих войск без этого полковника. При необходимости они могли бы идти открыто. Но Ерошкин был уверен, что этот полковник может дать ценные сведения. Документы документами, но офицеру штаба группы войск известно я то, чего нет в документах... Ерошкин ответил твердо:
— Пойдете с нами, оберст. И не вздумайте выкинуть фокус... Ясно?
На седьмые сутки разведчики доставили полковника на командный пункт своей армии. Пленного тотчас отвели на допрос к начальнику штаба. Майор Воинков сказал Ерошкину:
— Не уходите, можете понадобиться генералу!
Разведчики расположились рядом с КП под соснами
и тут же заснули как убитые.
Сколько времени он спал, Ерошкин не знает. Проснулся оттого, что кто-то бешено тряс его-за плечи.
Он вскочил, еще не соображая, где он, и вдруг увидел В трех шагах командующего армией.
Вскинул руку к пилотке:
— Товарищ генерал, разведывательная группа...
— Вольно! — Генерал Чуйков хмуро поглядел на него из-под темных бровей и вдруг улыбнулся. — Вот ты какой... Молодец, спасибо! — Командарм подошел к Ерошкину, обнял, расцеловал. Потом по очереди поцеловал всех разведчиков группы.
— Спасибо, ребята! А теперь можете отдыхать. Заслужили!
Да, когда к нему в госпиталь пришел майор Воинков и сказал, что его представили к званию Героя Советского Союза, Ерошкин подумал об оберсте, который оказался очень ценным «языком». Только после опубликования Указа Президиума Верховного Совета СССР узнал: за отвагу и мужество, проявленные при форсировании Вислы...
Ерошкин никак не ожидал, что за работу на Висле его представят к высшей правительственной награде. Вроде бы там была самая обычная работа, как всегда в такой обстановке...
Помнится, он только вернулся с группой с задания, еще не успел снять с себя оружие, а тут подходит инженер полка капитан Федоров. (Ерошкин В это время был в полковой разведке) и говорит:
— Старший сержант, надо сплавать на тот берег, переправу разведать.
— Надо так надо,—ответил Ерошкин и вновь повесил на грудь автомат.
Капитан поглядел в его измученное, исхудавшее лицо, заговорил нерешительно:
— Ты сильно устал. Попробуем без тебя...
Ерошкин прервал его:
— Товарищ гвардии капитан, я, нужен или нет?
— Нужен...
Они на лодке переплыли Вислу, «ощупали» берег, засекли места, где смогут выйти танки-амфибии, где сподручнее зацепиться пехоте.
Поскольку Ерошкин «сплавал» на тот берег, он пошел через Вислу с первым десантом. А как же иначе? Раз он дорогу знает, ему и идти первым. По-другому Ерошкин и подумать не мог.
Высадил группу и — на восточный берег за новой группой. Так и работал на лодке до рассвета, двенадцать рейсов сделал. Двенадцать раз туда, двенадцать обратно — под беспрерывным артиллерийским и минометным обстрелом.
На рассвете, когда Ерошкин высадил очередную группу и повернул к восточному берегу, над переправой появились фашистские бомбардировщики. Увидев их в туманном, багровом от пожаров небе, он с облегчением подумал: «Вовремя выбросил ребят...»
Ерошкин изо всех сил налег на весла, забыв об усталости, о боли в руках от кровавых мозолей. Рыбачья лодка стрелой резала волны, поднятые взрывами. Но далеко ему уйти не удалось. Лодку накрыло на самой середине реки.
Он пришел в себя под водой, когда уже совсем задыхался. В голове звенело, в глазах носились красные пятна. Скорее инстинктивно, чем сознательно, Ерошкин рванулся, заработал руками и ногами. Вынырнув, минуту лежал на спине, приходил в себя, потом поплыл, не чувствуя ни холода, ни своих онемевших от усталости рук.
Выйдя на берег, с трудом сделал несколько шагов — земля и небо качались. В ушах нестерпимо ломило, к горлу подкатывала тошнота.
Когда на него натолкнулся полковой инженер, он сидел на мокром песке в полном изнеможении.
— Ерошкин! — обрадовался капитан. — Сапера на лодке убило, а надо быстрей боеприпасы... Худо нашим, жмут...
— Где лодка?— спросил, не поворачивая головы, Ерошкин.
— Да вот она, за кустами...
Он сделал еще один рейс. Он сделал бы и два, и три, сколько требовалось или сколько бы успел сделать, но его отыскал на переправе начальник разведки, приказал:
— Отправляйся отдыхать. Уходим в район Студзянки, приказано разведать, какие подошли части...
Кажется, нигде еще им так не доставалось, как на том плацдарме. Почти всех своих товарищей, с которыми шел от Сталинграда, Ерошкин потерял на Висле. И сам он там был тяжело ранен.
Валентин Кириллович поглядел в блокнотик, еще раз прочитал эти строчки «Вот уж не ждал, не думал...» и, отвечая своим мыслям, утвердительно качнул головой: «Это правда, не думал. О наградах не думал...»
6. «Дорогие вы мои побратимы…»
А эти вот строчки заставили Валентина Кирилловича рассмеяться:
Здравствуй, брательник мой Валя!
От нашей гвардейской привет,
Самый пламенный, самый,—
Слов таких даже нет...
Как живое встало перед ним задумчивое, доброе лицо Николая Лизикова. Это Коля Лизиков прислал ему в госпиталь письмо в стихах. Оно так тронуло Ерошкина, что он тут же переписал его в свой заветный блокнотик, а под ним еще несколько слов от себя: «Дорогие мод побратимы! До чего же здорово что вы есть у меня!»
Валентин Кириллович с болью вздохнул. «Нет Коли Лизикова, нету...»
Эта потеря была для Валентина Кирилловича самой горестной. Сколько прошло лет, а вспомнит Николая Лизикова— и заноет, заноет в груди. Все лучшие товарищи Ерошкина — Борис Никитин, Лаврентий Позигун, Николай Сухоносов — погибли на фронте. Тяжело терять друзей, и в бою — от каждой утраты на сердце осталось по рубцу. И все-таки сама обстановка войны, сознание неизбежности жертв, сознание, что рядом гибнут тысячи,— притупляет боль. А каково потерять друга в мирные дни, да еще если он оставался единственным из ребят, с которыми прошел всю войну?
Нельзя сказать, что Ерошкин и Лизиков стали друзьями сразу же, как оказались в одной роте. Молчаливый и тихий Лизиков не скоро сходился с людьми.
Лишь в Берлине, в последний день боев, Николай Лизиков раскрыл ему свою душу.
И сейчас, думая о Николае Лизикове, Валентин Кириллович вспомнил этот их разговор после боя» и все, что случилось в Берлине...
. Когда советские войска завязали бой на окраине Берлина, особая разведгруппа в составе тридцати двух человек вышла к станции метро и, с боем заняв ее, ворвалась в подземелье. Группа получила задачу: тоннелями пробиться к шлюзам и предотвратить затопление метро.
В подземном зале, превращенном в убежище, были мирные жители — женщины, дети, старики, инвалиды. Но эсэсовцы, выбитые с огневых позиций у входа в тоннель, с площадок и лестниц, продолжали драться и здесь. Укрывшись в углублении, где проходили рельсы, бешено строчили из автоматов и пулеметов. Люди в ужасе метались по узкому залу, жались к стенам, давя друг друга и дико крича, убитые заливали кровью бетонные плиты, а эсэсовцы били и били по входу, откуда прорывались наши солдаты.
Разведчики могли пустить в ход гранаты и огнемет (группе были приданы саперы и огнеметчики), но не сделали этого, пощадили женщин и детей. Они один за другим проскакивали открытый зал, прыгали на рельсы и метр за метром отбрасывали эсэсовцев к тоннелю.
Загнанные в тесный каменный тоннель, фашисты не прекратили сопротивления. Наоборот, схватка вспыхнула с новой силой. Видимо, эсэсовцы получили подкрепление. В густом дыму плясали белые молнии выстрелов, мелькали струи трассирующих пуль, пучками сыпались оранжевые искры, высекаемые из бетонных стен.
В узком тоннеле не укрыться от пуль. Да разведчики и не искали укрытий. Гранату в гущу огня, очередь из автомата, и вперед, вперед! Только бы вовремя пробиться к шлюзам, не позволить фашистам затопить линию метро, в которой наши солдаты могут проникнуть в глубь города...
И все-таки они опоздали, слишком затянулся бой. Когда сопротивление гитлеровцев наконец было сломлено, когда разведчики преодолели уже больше двух километров, в тоннель хлынула вода. Ерошкин в это время перевязывал раненого Николая Лизикова. Его ранило в голову еще в тот момент, когда врывались в подземелье, а здесь, в тоннеле, ранило второй раз, в плечо. Могучий Лизиков истекал кровью, но не только не отставал от товарищей, а все время был впереди. Теперь же силы оставили его, он едва шел, держась за стенку. Было темно, лишь впереди посвечивал, скользя по темным влажным стенам, тонкий луч электрического фонарика, но Ерошкин сразу заметил, что товарищ отстал, окликнул его.
— Здесь... Порядок!—отозвался Лизиков.
По голосу Ерошкин понял, что товарищ ранен, кинулся к нему.
— Обопрись на меня!
— Я сам... Двигай!—Лизиков оторвался от Стены, но тут же упал. Ерошкин поднял его, привалил к стене и включил фонарик.
— Здорово же тебя садануло... Сейчас перевяжу! Держись крепче...
Он достал индивидуальный пакет и, разорвав зубами крепкую бумагу, начал бинтовать Лизикову голову. В эту минуту послышался шум воды. Лизиков рванулся.
— Шлюзы!.. Валентин!
Ерошкин с силой толкнул его к стене.
— Дашь ты перевязать или нет?
Вода прибывала стремительно. Когда Ерошкин, перевязав товарища, вместе с ним бросился вперед, поток только покрывал рельсы. А через десять минут они уже шли по колено в воде, и напор ее становился все сильнее. Лизиков едва держался на ногах. Ерошкив обхватил его сзади за плечи, не давал падать.
Вода прибывала все быстрее. По тоннелю неслась, шумя и пенясь, река. Ерошкин, вцепившись в плечи товарища, толкал его навстречу потоку.
— Давай, давай!
Они уже идут по пояс в воде. Идут в кромешной тьме. Электрический фонарик, мигавший впереди, исчез; Группа ушла далеко вперед, не заметив, что двое отстали...
Ерошкин через силу, до дрожи в руках и ногах, толкает Лизикова. Его шумное, захлебывающееся дыхание слилось с горячим, прерывистым дыханием товарища.
— Давай, ну, ну!
Вода уже по самую грудь. Поток гудит так яростно, что не слышно всплесков. Если остановиться — опрокинет.
— Держись, держись!..
— Оставь меня...— В хриплом, задыхающемся голосе Лизикова мольба.— Скорее уходи...
— Пошел ты!..— Ерошкин качнулся под напором воды, но не выпустил Лизикова.
В глубине тоннеля замерцал неясный розовый свет. Он падал сверху, из колодца, пробитого в толще бетона авиационной бомбой. Этот призрачный, едва различимый отблеск пожара, бушевавшего наверху, придал силы и Ерошкину и Лизикову. Они взялись за руки, прижались друг к другу плечами и двинулись к манившему их спасительному свету. Но еще раньше, чем Ерошкин и Лизиков достигли колодца в который пробивало свет, тоннель кончился они оказались на станции метро.
У них достало сил выбраться из тоннеля на бетонную площадку залитую водой, добраться до лестницы которая вела наверх. Выбравшись из воды, в полном изнеможений; рухнули на мраморные; ступени, засыпанный стеклом и щебенкой. Тут и нашли их разведчики.
Разведгруппа оказалась в расположении вражеских войск. Внезапным ударом с тыла разведчики помогли нашим частям овладеть важным опорным Пунктом, преграждавшим путь к центру города; и пошли вперед вместе со штурмовым отрядом.
Как только сражение в Берлине закончилось, Валентин Ерошкин отправился в медсанбат навестить раненого Николая Лизикова. Когда он вошел в палату, Лизиков лежал на спине с закрытыми глазами. Ерошкин, решив, что он спит, осторожно присел на край койки.
— Это ты, Валя?—негромко спросил Лизиков, не открывая глаз.
— Я, Коля. Ну, как ты?
— Весна... Слышишь?
Из открытого окна, возле которого стояла кровать Лизикова, доносился смешанный запах отцветающей акации и молодых, еще клейких листьев клена, росшего у окна.
Ерошкин пересел к изголовью, положил на столик сверток.
— Гостинец тебе от ребят...
Лизиков взял его за руку, несильно пожал.
— Валя, помнишь Воронеж? Мы вместе в отряд пришли, в одной группе. Двое нас осталось из всех...
Ерошкин ничего .не ответил, только вздохнул.
— Мы с тобой всю жизнь будем вместе. Не можем мы расстаться, не имеем права... Почему молчишь, Валентин?—Лизиков открыл глаза, приподнялся.
Ерошкин улыбнулся.
— С чего ты взял, что мы расстанемся? Вроде бы нечужие...
— Братишка! —В глазах Лизикова блеснули слезы он опустил голову на подушку. После долгого молчания сказал:—Когда у меня будет сын, я назову его твоим именем. Мой первенец будет Валентином!
— А я своего первенца назову Николаем. Когда о» начнет соображать, я ему скажу: ты носишь имя моего побратима Николая Лизикова. Смотри, будь настоящим парнем!
Валентину Кирилловичу вспомнился разговор, который произошел у них в тот день, когда они провожал» первую партию демобилизованных из армии солдат и сержантов.
Один из разведчиков донецкий шахтер, сказал:
— Скоро и наш черед... Едем, хлопцы, к нам на шахту. Краще шахтерской профессии немае. И почет тоби„ и грошей во! Я до войны не знал, куда гроши девяти...
— Это точно, паря, не знал ты, куда их девать — не то штаны купить, не то на папиросы оставить...—пошутил товарищ шахтера.—Уж если ты о грошах, так к нам» в Сибирь надо ехать. У нас в Сибири житуха широкая... Да и где плохо-то? Руки бы были... Заживем мы теперича, Богачей всех жить будем!
— А как это ты понимаешь — богато жить?— спросил Николай Лизиков.
— Известно как, чтоб в полном Достатке. Чего душа требует... Видал, какие у немцев деревни? Был я тут на» одном фольварке. Почище городского живут. Хоромы! А мы лучше их жить должны, потому как победа наша.
— Немецким бауэрам позавидовал!—с неожиданной злостью сказал Лизиков— Два года на фронте был, а ни черта ты не понял!
— Нет, шалишь, понял!— в свою очередь вскипел сибиряк.— Русский человек должен Лучше всех жить. Кто больше нас крови-то пролил?
Мы должны жить лучше всех, я не спорю. Только счастье не в деньгах, не в хоромах... Ты помнишь, Федор, с нами в госпитале сержант без ног лежал? Из семьдесят четвертой дивизии...
— Ну, помню...
— А того парнишку, казаха? Ваши койки рядом стояли...
— Мораттана, что ль? Он вместе со мной выписался...
— Верно. Он выписался в часть, а в госпиталь его отец приехал, из Джамбула. К тому безногому сержанту приехал. У тебя, говорит, нет отца, матери. Ко мне пойдешь. Сыном моим будешь, братом Мораттана. Вот в чем богатство наше, Федор, в дружбе нашей, в братстве, в душевности! Чтобы в тебе люди...
Он не договорил, виновато улыбнулся.
— Ну и разошелся я... Ты не обиделся, Федор?
— Да на что обижаться-то? Хорошо ты сказал, Николай... Очень даже хорошо!
Лизиков благодарно пожал плечо Федора, сказал задумчиво, со вздохом:
— Трудно расставаться, ребята... Разъедемся по домам, у каждого своя жизнь, своя забота — и на письма время не найдется, а? — Он помолчал, улыбнулся своей тихой улыбкой. — Мне-то дома пожить не придется. Повидаюсь со своими и в дивизию вернусь. Вчера меня командир полка вызывал. Подполковник считает, что я должен ехать в военное училище. Война, говорит, кончилась, а армия остается, и она должна быть сильной, что (бы новая война не случилась...
— Дело известное,— сказал Ерошкин.
— Командир но тебе говорил, Валентин.
— Знаю.
— Ну и как ты решаешь?
— Думаю, Коля. Мне тракторы все снятся...
— А как же наш уговор?
— Без тебя ехать не собираюсь. Погостим у тебя дота, а потом ко мне. Увидишь наших девчонок, считай, что остался...
— Я серьезно тебя спрашиваю, Валентин. Мы нужны армии — подполковник прав. Фронтовики по домам, а с молодыми кому работать? Ты любишь технику, машины. Пойдем в танковое училище. У меня, по-честному, тяги ж машинам нету, но если ты решишь...
Лизикову не составило труда убедить товарища, Разве Ерошкину не присуще чувство долга, разве он не понимал, что их фронтовой опыт нужен армии?
Побратимы не расстались.
Они оба были участниками парада Победы. В одной шеренге, плечо к плечу шагали по Красной площади в колонне героев Первого Белорусского фронта.
Вместе поехали учиться в Ульяновск в гвардейское танковое училище. Вместе служили...
Когда у Николая Лизикова появился сын, он назвал его Валентином.
Валентин Ерошкин назвал своего первенца Николаем.
Лизиков погиб молодым, совсем молодым. При исполнении служебных обязанностей, как было сказано в приказе...
Для Валентина Кирилловича это была такая утрата, такое горе, какое не всегда испытывает человек, теряя родного единственного брата. Столько прошло лет, а вот прочитал он бесхитростные, сердечные строчки, написанные когда-то Колей Лизиковым, и слезы застлали глаза. Одно утешает: первенец его, названный Николаем в честь побратима, геройского разведчика Лизикова, вырос таким, каким он мечтал его видеть.
Николай Ерошкин с отличием окончил высшее военное-училище и теперь несет службу на дальневосточной границе.
С честью служит в рядах Советской Армии и молодой офицер Валентин Лизиков.
Выходит, снова в боевом строю Ерошкин и Лизиков. Только именами поменялись...
Валентин Кириллович, справившись с волнением, еще раз прочитал письмо Лизикова, написанное в стихах, и вдруг вспомнил о тетрадке, которая хранится у него с военных лет. И как он мог забыть о ней! Вот она, вот эта тетрадкаг'без корочек, потрепанная, пожелтевшая…
Он носил ее в своем вещевом мешке, и ей, бедняге, изрядно досталось: и в воде побывала, и осколком снаряда край отсекло... Но какое счастье, что тетрадка сохранилась!
В ней стихи его товарищей-разведчиков. Не все время они были в боях, давали им и отдохнуть. Случалось, что во время отдыха ребята писали стихи, разумеется те, которые не могли жить без этого. Ерошкин, сам никогда не сочинявший стихов, переписал в свою тетрадку все или почти все, что сочинили его товарищи. Почему он это делал? Наверное, потому, что в этих стихах была и его душа, его собственные мысли и чувства.
На первой странице «Песня гвардейцев». Ерошкин украсил ее знаком гвардии, вырезанным из газеты. Сочиняли эту песню коллективно, чуть ли не всей ротой…
Над священной советской землею,
Песня звонкая, птицей лети, —
Расскажи о гвардейцах-героях,
О великом гвардейском пути...
Друг ты мой и надежный товарищ,
Чтоб росла наша ярость в груди,
Вспомним гарь сталинградских пожарищ.
Вспомним тех, кто себя не щадил.
Вспомним снежные степи донские
И суровые дни у Днепра,
Переправы, атаки лихие
И гвардейское наше «ура»...
Эту песню напечатала дивизионная газета, и ребята были очень обижены тем, что ее наполовину сократили. Они весь славный путь дивизии в ней «изложили», всю душу, можно сказать, в нее вложили, а в дивизионке взяли и сократили песню...
Еще стихи «К матери». Край листка, на котором они написаны, оборван, чернила расплылись от воды; Валентин Кириллович с трудом разобрал лишь несколько строк:
Я знаю: ты ночами плачешь
Над детской карточкой моей.
Мужайся, мама, сын твой — воин,
Защитник родины своей.
Кто же из ребят написал эти стихи? Кто? Николай Лизиков? Нет, Нет... Алеша Кошляк? Он ведь тоже писал стихи. Но у Алеши были стихи о другом, о другом... Николай Позигун! Как же он сразу не вспомнил... Позигун уходил на задание, не успев отправить письмо домой. Он отдал письмо и листок со стихами Ерошкину, сказал:
— Конверта у меня нету. Смастери и отправь матери...
Ерошкин заставил его написать на чистом листе бумаги адрес:
— Увидит мать на конверте чужую руку, что подумает?..
— Верно, друг! Спасибо тебе,— с чувством ответил Позигун.
Стихи Ерошкину очень понравились, он переписал их в свою тетрадку. Но, может быть, их вовсе не Позигун написал? Мог переписать откуда-то, чтобы послать матери. «Нет, его это стихи, его душа»,— решил Валентин Кириллович, вспомнив, как Николай Позигун звал во сне: «Мамочка, мамочка...»
Жгучую боль и великую гордость вызвали эти неумелые, корявые строчки, написанные восемнадцатилетними ребятами.
* * *
Утром сыпал дождь, а к вечеру вдруг подморозило, даже ледок под ногами похрустывает. Воздух легкий, не надышишься, огни на улицах яркие, веселые, будто в городе праздник. Валентин Кириллович поднялся на дамбу-бульвар — он любит ходить этой нарядной дамбой, возвышающейся над каналом; отсюда город далеко виден — и невольно остановился, залюбовался муравейником огней.
Нет, не случайно Валентин Кириллович приехал после армии именно сюда, в Балаково. В армии он служил до 1961 года, командовал ротой, батальоном, и командовал успешно. Свидетельство тому — две правительственные награды, полученные после войны за безупречную службу и образцовое выполнение заданий военного командования. Но тяжелые ранения все-таки взяли своё, пришлось демобилизоваться. Однако в Балаково майор запаса Ерошкин приехал не для отдыха, который заслужил. В Балаково, как он сказал однажды, его потому потянуло, что тут «самый стрежень жизни»... Валентин Кириллович стал инструктором, потом заведующим отделом агитации и пропаганды городского комитета партии. Работая в горкоме, заочно окончил Высшую партийную школу при ЦК КПСС...
Сойдя с дамбы, Валентин Кириллович неторопливо зашагал по улице, которая вела к школе. Он шел к ребятам из девятого «А» класса, приславшим ему письмо.
В К ЕРОШКИН
Л ПОЗИГУН
Н СУХОНОСОВ
Содержание
И ВСТАЛ СОЛДАТ УБИТЫЙ----------------------------3
ШЕСТЬ СТРОК ИЗ ДНЕВНИКА РАЗВЕДЧИКА--102
ЗА ЛИНИЕЙ ФРОНТА-----------------------------------166
ПОСЛЕДНИЙ ВЫЛЕТ------------------------------------194
Вольф Александр Яковлевич
«И ВСТАЛ СОЛДАТ УБИТЫЙ»
Редактор В. Азанов Художник В. Алексеев Художественный редактор В. Бутенко Технический редактор Л. Борисова Корректоры Р. Подосян, Н. Попова
Сдано в набор 23/1 1975 г. Подписано к печ. 2/1V 1975 г. НГ20263. Формат 84X1G81/»* Бумага типографская № 2. Усл.-печ. л. 12,18(7,25). Уч.-изд. л. 12,42. Тираж 50 000. Цена 50 коп. Заказ 3370.
Приволжское книжное издательство. Саратов, пл. Революции, 15.
Производственное объединение «Полиграфист». Саратов, пр. Кирова, 27.